Признание старого сказочника чуковский краткое содержание

Обновлено: 05.07.2024

Этого чувства не знали детские писатели Запада, и оттого их произведения в большинстве случаев были камерные, глубоко интимные.

Но так как в таком оформлении эта сказка годилась только для индивидуального чтения, я сократил ее впятеро, ускорил темпы, внес максимальное разнообразие в ее ритмику — словом, приспособил ее к восприятию детского коллектива.

Только такое беспрестанное, повседневное общение с коллективами малых ребят давало и дает нам, советским детским писателям, возможность согласовать свое творчество с их массовой психикой.

Признания старого сказочника

Прошлым летом я сочинил для моей правнучки, трехлетней Марины, сказку, которая начинается так:

На правах рекламы:

Признания старого сказочника

В старые годы, где бы я ни был — в трамвае, в очереди за хлебом, в приемной зубного врача, — я, чтобы не тратилось попусту время, сочинял загадки для детей. Это спасало меня от умственной праздности. Одна из выдуманных мною загадок такая: Отгадка, конечно, крапива . Правильно отгадывали эту загадку лишь деревенские дети, а городские говорили почему-то: утюг .

И вот загадка о грузовике, перевозившем наши вещи на дачу. Я был вынужден взгромоздиться на груду вещей и ехать по ухабистой дороге, держа в руках лампу и зеркало. Доехал до места измученный, зато сочинил вот такую загадку: Многие мои загадки давно напечатаны. Но есть среди них и такие, которые я до сих пор не решаюсь включить в свои детские книжки. Например, эта, где изображен головастик, жаждущий превратиться в лягушку: Загадка как будто не хуже других, но горе в том, что ни один взрослый, кому я загадывал эту загадку, не мог отгадать ее. Дети не могли и подавно. Поэтому я и не дерзаю печатать ее на страницах своего "Чудо-дерева".

На днях мне привелось сызнова прочитать этот сборник, взглянуть на него свежими глазами. И когда в конце книги я дошел до загадок, с удивлением увидел, что есть в этих загадках одно характерное свойство, какого я не замечал до сих пор.

Оказывается, даже неодушевленные вещи определяются здесь не столько своими качествами, сколько своими делами, поступками. Обожгу , заржала , побежала , поскакала , беги , скачи , кричи и т. п. — все это действия, и притом энергичные, повышенно эмоциональные, резкие. Такова, например, загадка про бегущий пароход: На четыре строки три восклицательных знака и один вопросительный. Каждая строка требует нового жеста. Оказывается, обращаясь к детям со своими загадками, я инстинктивно избегал прилагательных, определяющих качества, признаки и приметы вещей, и столь же инстинктивно тянулся к глаголам. Мне было бы скучно загадывать такие загадки, где репа определяется тем, что она "желта и хвостата", хлебная мякоть — тем, что она "комковата и ноздревата", а рябина — тем, что она "кругла и красна". Таких загадок у меня нет ни одной. Не суммой типических признаков характеризуется предмет в моих загадках, но чаще всего динамикой движений и действий.

Конечно, я привожу крайние случаи. Чаще всего в моих загадках (как и в фольклоре) перечисления качественных определений предмета совмещаются с изображением его типических поступков и действий. Такова загадка о яйце и цыпленке: Но в большинстве загадок все же преобладает динамика.

Это я разглядел лишь теперь, перечитывая на старости лет (не в последний ли раз?) свои давние детские книги, служившие верно и преданно четырем или пяти поколениям детей.


Внимательно вглядевшись в эти книги, я подметил, что не только в загадках, но и в большинстве моих сказок — непрерывные вихри движений и действий. В "Мойдодыре" уже на первых страницах: Вообще я почти никогда не изображаю предметов в их статике.

Поэтому, изображая в первых строках "Тараканища" мчащихся друг за другом животных, я не обременяю ребенка ненужными ему сведениями, каковы они, эти зайцы, раки, медведи, коты, комары, которые проносятся мимо, — какой у них нрав и какая наружность. Детскому уму эти сведения еще не нужны.

Действий, приключений, событий, молниеносно следующих одно за другим, — вот чего ждет ребенок в первые шесть-семь лет своей жизни. Герои "Крокодила" то сражаются, то убегают из плена, то ездят верхом на пантерах, то попадают в лапы к осатанелым гориллам, то пляшут вокруг праздничной елки — одно приключение сменяется десятком других. И в "Бармалее" и в "Краденом солнце" такая же непрерывная цепь приключений. И в "Бибигоне" и "Мухе" тоже. *

* "Крокодил"- моя первая сказка, сочиненная еще в 1916 году. В нее (во вторую ее часть) я по неопытности ввел длиннейший монолог Крокодила о тех страданиях, которые испытывают звери, заключенные в железные клетки зверинцев. При новом издании сказки я хотел было заменить этот монолог кратким восьмистишием, излагающим тот же сюжет, но редакторы воспротивились этой замене. По их словам, уже создалась традиция, которую нельзя нарушить. Все же я считаю этот монолог своей ошибкой.



Если я в своем воображении, как и подобает природному сказочнику, переживаю всем существом, всеми нервами каждое из тех действий, приключений, событий, о которых мне случается писать, я невольно, нисколько о том не заботясь, нахожу для каждого из этих эпизодов особую звуковую окраску, особый музыкальный напев.

Муха-Цокотуха с беззаботным радушием угощала своих щедрых гостей, приносивших ей богатые дары, и вдруг попала в когти к пауку, который сразу же стал мучить ее, — неужели об этом катастрофическом случае можно повествовать тем же голосом, каким я говорил об ее легкомысленном пиршестве?

Конечно, нет. Здесь зазвучал для меня другой музыкальный мотив, соответствующий наступившему бедствию и резко отличающийся от прежних мажорно-ликующих ритмов. Хорей сменился скорбным анапестом: Дико было бы, если бы этот горестный случай был описан тем же плясовым и беспечным хореем, каким я только что описывал праздник.

Нет, весь ритмический строй поэмы изменился мгновенно, и речь злополучной Мухи зазвучала отчаянным воплем: Этот вопль, как я вижу теперь, пронизан от первой строки до последней единственным звуком И, трагическим звуком, издаваемым мухами, когда их терзает паук. В пяти строках — шесть слов с ударением на И.

Не прошло и минуты, как Муха опять стала счастлива. Ее спас самоотверженный герой. И, естественно, грустная ритмика плача тотчас же сменилась — не могла не смениться — ритмикой безоглядного счастья. Началась неистовая пляска, причем каждый опять-таки пляшет по-своему, в соответствии со своей комплекцией и общественной ролью, — отсюда многочисленные вариации ритмов. Вот музыкальная фактура стиха, изображающего пляску солидных и грузных жуков. И совсем по-другому звучит ухарская пляска удалого деревенского батрака-муравья: Изумительный детский слух к музыкальному звучанию стиха, если только он не загублен скудоумными взрослыми, легко схватывает все эти вариации ритмов, которые, я надеюсь, в значительной мере способствуют стиховому развитию детей.

Вот эта-то переменчивость ритмической фактуры стиха и была тем нововведением, тем новшеством, которое я ввел в свою работу над детскими сказками. Старинные русские сказки, хотя бы такие длинные, как "Конек-горбунок", от первой строки до последней звучали одним-единственным ритмом, ни разу не нарушая заранее установленной схемы. О чем бы ни повествовалось в "Коньке-горбунке" — о путешествии на небо, или о расправе с царем, или о чудо-деревне, расположенной на спине у кита, — обо всем этом говорилось одним и тем же монотонным голосом, неторопливым и ровным.


Повторяю. Далеко не всегда мне выпадало веселое счастье: писать стихи для маленьких детей. Тянулись месяцы, а порою и годы, когда в качестве детского автора я чувствовал себя жалкой бездарностью, способной вымучивать из вялого мозга одни лишь постыдно корявые вирши. Досаднее всего было то, что всякие прочие жанры в это самое время давались мне без всяких усилий. Я писал и этюды по истории словесности, и мемуарные очерки, и критические статьи, и памфлеты, но, чуть дело доходило до детских стихов, оказывался неумелым ремесленником.

Причина моего бесплодия ясна. Всякая искренняя детская сказка всегда бывает рождена оптимизмом. Ее живит благодатная детская вера в победу добра над злом. Этой веры мне в то время не хватало.

Но вот однажды на даче под Лугой я забрел далеко от дома и в незнакомой глуши провел часа три с детворой, которая копошилась у лесного ручья. День был безветренный, жаркий. Мы лепили из глины человечков и зайцев, бросали в воду еловые шишки, ходили куда-то дразнить индюка и расстались лишь вечером, когда грозные родители разыскали детей и с упреками увели их домой.

На душе у меня стало легко. Я бодро зашагал переулками среди огородов и дач. В те годы я каждое лето до глубокой осени ходил босиком. И теперь мне было особенно приятно шагать по мягкой и теплой пыли, еще не остывшей после горячего дня. Не огорчало меня даже то, что прохожие смотрели на меня с омерзением, ибо дети, увлеченные лепкой из глины, усердно вытирали загрязненные руки о мои холщовые штаны, которые из-за этого стали пятнистыми и так отяжелели, что их приходилось поддерживать. И все же я чувствовал себя превосходно. Эта трехчасовая свобода от взрослых забот и тревог, это приобщение к заразительному детскому счастью, эта милая пыль под босыми ногами, это вечереющее доброе небо — все это пробудило во мне давно забытое упоение жизнью, и я, как был в измазанных штанах, взбежал к себе в комнату и в какой-нибудь час набросал те стихи, которые с позапрошлого лета безуспешно пытался написать. То музыкальное чувство, которого все это время я был совершенно лишен и напряженно пытался в себе возродить, вдруг до того обострило мой слух, что я ощутил и попытался передать на бумаге ритмическим звучанием стиха движение каждой даже самой крохотной вещи, пробегающей у меня по странице.

Передо мной внезапно возник каскад взбунтовавшихся, ошалелых вещей, вырвавшихся на волю из долгого плена, — великое множество вилок, стаканов, чайников, ведер, корыт, утюгов и ножей, в панике бегущих друг за дружкой. Причем во время этого отчаянно быстрого бегства каждая тарелка зазвучала совершенно иначе, чем, скажем, сковорода или чашка. Бойкая и легковесная кастрюля пронеслась лихим четырехстопным хореем мимо отставшего от нее утюга. Как я понимаю теперь, шесть ГУ на четыре строки призваны передать фонетически стремительность и легкость полета. А так как утюги увесистее юрких кастрюль, я оснастил свои строки о них тягучими сверхдактилическими рифмами: По-кря-ки-ва-ют, пе-ре-ска-ки-ва-ют — неторопливые протяжные слова с ударением на четвертом слоге от конца. Этим ритмическим рисунком попытался я выразить чугунную тугонодвижность утюгов.

У чайника другая "походка"- шумная, суетливая и дробная. В ней мне послышался шестистопный хорей: Но вот раздались стеклянные, тонко звенящие звуки, вновь вернувшие сказке ее первоначальный напев: Конечно, я нисколько не стремился к такой многообразной и переменчивой ритмике. Но как-то само собой вышло, что, чуть только передо мною пронеслась разная кухонная мелочь, четырехстопный хорей мгновенно преобразился в трехстопный: Не заботился я и о том, чтобы походка стола, неуклюже, вперевалку бегущего вместе с посудой, была передана другой вариацией ритма, совсем не похожей на ту, какая изображала движение прочих вещей: Конечно, таких вариаций стихотворного ритма, изображающих каждый предмет в его музыкальной динамике, не добьешься никакими внешними ухищрениями техники. Но в те часы, когда переживаешь тот нервный подъем, который я пытался описать в очерке о "Мухе-Цокотухе", эта разнообразная звукопись, нарушающая утомительную монотонность поэтической речи, не стоит никакого труда: напротив, обойтись без нее было бы гораздо труднее.

Вся эта сюита о каскаде вещей была написана экспромтом, в какой-нибудь час или меньше. Зато продолжение "Федорина горя" далось мне ценою кропотливой и долгой работы, о которой не стану сейчас говорить, так как тороплюсь сделать вывод из того, что сказано раньше *.

Прошлым летом я сочинил для моей правнучки, трехлетней Марины, сказку, которая начинается так:

Бабушка к буфету,

«Что ж это такое!

Марина ничего не сказала, ушла к своим куклам, но вскоре я услышал, как она поет им мою сказку:

Бабушка к буфету,

Очевидно, мое нету не понравилось ей, и она преобразила его в есть.

Для ребенка отвратительны сказки и песни с печальным концом. Живя иллюзией вечного праздника, дети упрямо заменяют печальные концовки наших сказок и песен благополучными, радостными.

Существует невеселая старинная песня о мужике, потерявшем дугу:

Поискал и не нашел,

Он заплакал и пошел.

Услышав эту песню, Коля Черноус, трех с половиною лет, насупился, весь покраснел, заткнул уши и убежал на балкон. Через минуту он вернулся оттуда веселый и, как бы издеваясь над нами, запел:

Поискал и нашел,

Засмеялся и пошел.

Заплакал превратилось в засмеялся. Ибо малые дети не терпят, чтобы в тех сведениях о жизни, какие дают им литература, театр и живопись, был хоть намек на окончательную победу несчастья и зла.

Сколько я знаю детей, которые на театральных спектаклях крепко закрывают глаза, чуть только с каким-нибудь любимым героем случится хоть на минуту беда.

В обиходе английских детей есть знаменитая песенка с печальным концом: к какой-то девушке подлетела ворона и начисто откусила ей нос (Snapped off her nose). Можно не сомневаться, что английские дети в течение веков жаждали другой, менее мрачной концовки. Угождая их неосознанным инстинктивным желаниям, кто-то (уже в XIX веке) присочинил к этой горестной песне утешительные строки о том, будто к искалеченной девушке позвали королевского врача, и он так искусно пришил ей откушенный нос, что несчастная опять стала счастливой. После чего дети вполне примирились с отвергнутой песней и перестали чуждаться ее [174].

Таким счастливцем порою ощущал себя я, когда мне случалось писать стихотворные детские сказки.

Конечно, я не могу похвалиться, что счастье — доминанта моей жизни. Бывали и утраты, и обиды, и беды. Но у меня с юности было — да и сейчас остается — одно драгоценное свойство: назло всем передрягам и дрязгам вдруг ни с того ни с сего, без всякой видимой причины, почувствуешь сильнейший прилив какого-то сумасшедшего счастья. Особенно в такие периоды, когда надлежало бы хныкать и жаловаться, вдруг вскакиваешь с постели с таким безумным ощущением радости, словно ты пятилетний мальчишка, которому подарили свисток.

Не знаю, бывали ли у вас такие беспричинные приливы веселья, а я без них, кажется, пропал бы совсем в иные наиболее тоскливые периоды жизни. Идешь по улице и, бессмысленно радуясь всему, что ты видишь, — вывескам, трамваям, воробьям, — готов расцеловаться с каждым встречным и твердишь из своего любимого Уитмена:

Отныне я не требую счастья,

я сам свое счастье.

Один такой день мне запомнился особенно ясно — 29 августа 1923 года, душный день в раскаленном, как печь, Петрограде, когда я внезапно на Невском пережил наитие этого необыкновенного чувства и так обрадовался самому факту своего бытия на земле, что готов был выкрикивать вслух строки из того же поэта:

Почему многие, приближаясь ко мне,

зажигают в крови моей солнце!

Почему, когда они покидают меня,

флаги моей радости никнут!

Но в тот блаженный и вечно памятный день флаги моей радости нисколько не никли, а, напротив, развевались с каждым шагом все шире, и, чувствуя себя человеком, который может творить чудеса, я не взбежал, а взлетел, как на крыльях, в нашу пустую квартиру на Кирочной (семья моя еще не переехала с дачи) и, схватив какой-то запыленный бумажный клочок и с трудом отыскав карандаш, стал набрасывать строка за строкой (неожиданно для себя самого) веселую поэму о мухиной свадьбе, причем чувствовал себя на этой свадьбе женихом.

Поэму я задумал давно и раз десять принимался за нее, но больше двух строчек не мог сочинить. Выходили вымученные, анемичные, мертворожденные строки, идущие от головы, но не от сердца. А теперь я исписал без малейших усилий весь листок с двух сторон и, не найдя в комнате чистой бумаги, сорвал в коридоре большую полосу отставших обоев и с тем же чувством бездумного счастья писал безоглядно строку за строкой, словно под чью-то диктовку.

Когда же в моей сказке дело дошло до изображения танца, я, стыдно сказать, вскочил с места и стал носиться по коридору из комнаты в кухню, чувствуя большое неудобство, так как трудно и танцевать и писать одновременно.

Очень удивился бы тот, кто, войдя в мою квартиру, увидел бы меня, отца семейства, 42-летнего, седоватого, обремененного многолетним поденным трудом, как я ношусь по квартире в дикой шаманской пляске и выкрикиваю звонкие слова и записываю их на корявой и пыльной полоске содранных со стенки обоев.

В этой сказке два праздника: именины и свадьба. Я всею душою отпраздновал оба. Но чуть только исписал всю бумагу и сочинил последние слова своей сказки, беспамятство счастья мгновенно ушло от меня, и я превратился в безмерно усталого и очень голодного дачного мужа, приехавшего в город для мелких и тягостных дел.

Вряд ли я тогда понимал, что эти внезапные приливы бездумного счастья есть, в сущности, возвращение в детство. Горе тому детскому писателю, кто не умеет хоть на время расстаться со своей взрослостью, выплеснуться из нее, из ее забот и досад, и превратиться в сверстника тех малышей, к кому он адресуется со своими стихами.

Эти возвращения в детство чаще всего были сопряжены у меня с таким редкостным и странным душевным подъемом, который я дерзну обозначить устарелым словцом вдохновение.

Теперь это словцо не в чести. Литературоведы и критики давно уже изгнали его из своего словаря. Вдохновение объявлено чуть ли не мифом, придуманным лукавыми поэтами ради того, чтобы возвеличить свой цех.

Как у наших у ворот

Не листочки на нем,

Не цветочки на нем,

А чулки да башмаки,

Вот почему, когда я на старости лет перелистываю мои давние сказки, иные из них представляются мне древними памятниками тех приливов внезапного детского счастья, которыми они рождены.

Впрочем, по мнению моих близких друзей, у меня в характере вообще очень много ребяческого. Когда мне исполнилось семьдесят пять лет (о, как давно это было!), Маршак обратился ко мне с задушевным посланием, которое кончалось такими словами:

Пусть пригласительный билет

Тебе начислил много лет

Но, поздравляя с годовщиной,

Не семь десятков с половиной

Тебе я дал бы, друг старинный,

Могу я дать тебе — прости! —

От двух, примерно, до пяти…

Итак, будь счастлив и расти.

Остальные сказки давались мне не так-то легко, хотя всякая из них зародилась во мне в минуты моего возвращения в детство. Но эти минуты бывали так коротки, что дарили мне лишь несколько строк. Остальные приходилось добывать долгим и упрямым трудом, неизменно радостным, но тяжким.

Здесь на смену вдохновению к писателю должна приходить другая, столь же драгоценная сила, без которой ему нельзя обойтись.

Но об этом — на дальнейших страницах.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.

Продолжение на ЛитРес

Пример старого Шоа

Пример старого Шоа Уже достаточно сказано о том, что религиозная и светская жизнь неразделимы у народов семитской культуры. Это справедливо также и для традиционного образа жизни абиссинцев, так что оба этих предмета исследований слиты в настоящей главе. Я намереваюсь

ТРЕВОГА СТАРОГО ИМЕНИЯ

ТРАКТИРНЫЕ ЗАВЕДЕНИЯ СТАРОГО ПЕТЕРБУРГА

ТРАКТИРНЫЕ ЗАВЕДЕНИЯ СТАРОГО ПЕТЕРБУРГА

Раздел I Сундук старого пирата

Раздел I Сундук старого пирата Жан Флери и сокровища Монтесумы В начале XVI века морские державы Европы готовились к большой войне. Король Франции Франциск I не желал мириться с решением Папы Римского, подарившего все открытые земли Нового Света за океаном своим любимым

История старого пирата

История старого пирата Бродягу звали Киллоран. Он прожил бурную жизнь, в молодости пиратствовал у берегов Южной Америки. В 1859 году его корабль потерпел крушение. Из всей команды уцелели только четыре человека – сам Киллоран, испанец по имени Альварес и два американца.

СОВЕТЫ СТАРОГО ЗЭКА

Страшные сказки Старого Арбата

Проводы старого года

Проводы старого года – Куда? – спросил шофер такси, крепкий такой московский мужичок лет сорока. Форменная фуражка надвинута на брови, летная кожаная куртка, видавшая виды.– На улицу Черняховского, – ответил я.– А, – водитель окинул меня оценивающим взглядом, –

Новые отношения и пересмотр старого партнерства

Новые отношения и пересмотр старого партнерства Все более многополярный мир предполагает увеличение количества акторов, включая влиятельных негосударственных, с которыми придется соперничать США и другим странам. Погружение в мир, в котором меркантилизм и национализм

Вокруг Старого Света

Вокруг Старого Света По плану принца Генриха по прозвищу Мореплаватель португальские экспедиции планомерно продвигались к Индии и островам пряностей, огибая Африку. Значительный бросок на юг осуществил искусный мореход Бартоломеу Диаш. Его флотилия из трех небольших

Признания посвященных

Признания посвященных Продолжая поиски мистических событий в жизни и творчестве тех или иных выдающихся личностей, получавших идеи, поддержку, помощь или предупреждения как бы извне, я действительно не однажды натыкался на подобные свидетельства в некоторых

Признания продолжаются

Признания продолжаются И все же не только эти мои знакомые рассказывали о своем необычном опыте общения с потусторонним миром и высокими Учителями. Так, на одной из научных конференций в Москве я познакомился с монографией доктора технических наук, профессора

I. Голос старого друга

Пруссия Старого Фрица.

Пруссия Старого Фрица. Так продолжалось довольно долго — вплоть до времен Старого Фрица,[10] когда этот олицетворявший собой дух героизма величайший прусский король в трех больших войнах лично возглавлял свою армию, в которой царила дисциплина, достигаемая, например,

"Признания старого сказочника" “Для детей отвратительны сказки и песни с печальным концом. Живя иллюзией вечного праздника, дети упрямо заменяют печальные концовки наших сказок и песен благополучными , радостными. …Ибо малые дети не терпят, чтобы в тех сведениях о жизни, какие даёт им литература, театр, живопись, был хоть намёк на окончательную победу несчастья и зла. …Ведь счастье для малых детей – норма жизни, естественное состояние души, ещё не знающей ни об угрозе неминуемой смерти, ни о мучительных тяготах и томлениях жизни”.

Похожие презентации

Читайте также: