Анализ стихотворения адмиралтейство мандельштам кратко

Обновлено: 01.07.2024

В столице северной томится пыльный тополь,
Запутался в листве прозрачный циферблат…

И вот разорваны трех измерений узы
И открываются всемирные моря.

Он учит – красота не прихоть полубога,
А хищный глазомер простого столяра!

Четыре стихии, лежащие в основе мира, противопоставлены пятой – творчеству. Это противопоставление выражено при помощи тире:

Нам четырех стихий приязненно господство –
Но создал пятую свободный человек…
Не отрицает ли пространства превосходство
Сей целомудренно построенный ковчег?

С первых строк стихотворение “Адмиралтейство” вызвало во мне глубокий эмоциональный отклик. В нем много узнаваемых деталей: и само здание Адмиралтейства, и летние пыльные тополя. Слышится запах морской воды, и в темной зелени сияет желтый корабль Адмиралтейства, известный каждому петербуржцу:
В столице северной томится пыльный тополь,
Запутался в листве прозрачный циферблат…
Стихотворение написано в 1913 году и входит в цикл “Камень”. Сборник Мандельштама

“Камень” – это особый текст. Его отличительной особенностью является принадлежность к жанру книги стихов, “книги-дневнику”. “Камень” – своеобразный ключ к постижению художественного метода и мира лирики Мандельштама: организующая роль ключевых слов “творчество”, “путь”, обилие пространственной лексики, организующей смысловое пространство сборника, – черты, свойственные всему мандельштамовскому творчеству.

Первые стихотворения сборника написаны в 1909 году, когда Мандельштам находился под сильным влиянием философии символизма, и его стихотворения этого времени

насыщены многозначными и трагичными символистскими образами.
В этих стихотворениях лирический герой Мандельштама пытается утвердиться в мистической, холодной и чуждой человеку вечности с помощью творчества. Остальные стихотворения книги (с 1912 года), в том числе и “Адмиралтейство”, написаны уже в то время, когда поэт называл себя акмеистом; и в этих стихотворениях лирический герой вновь приходит к идее творчества, которое оставляет память о человеке, но уже не в холодной мистической вечности, а в веках.
На мой взгляд, творчество Мандельштама настолько уникально и своеобразно, что не помещается в жесткие рамки литературных течений и направлений. Ахматова говорила о поэте: “У Мандельштама нет учителя… Мы знаем истоки Пушкина и Блока, но кто укажет, откуда донеслась до нас эта божественная гармония, которую называют стихами Осипа Мандельштама?”
Тема стихотворения “Адмиралтейство” связана с общим замыслом цикла “Камень”. Название цикла соотносится с идеей архитектуры: в цикле много стихотворений, эту идею воплощающих. Для Мандельштама поэзия – это тот “камень”, тот архитектурный материал, при помощи которого он строит свой мир.

Итак, тема стихотворения – само здание Адмиралтейства, расположенное в центре Петербурга. С темой закономерно связана идея стихотворения: это идея творчества. Творчество – это “пятая стихия”, созданная человеком, она преодолевает время, она не божественна, но рукотворна, так как создается трудом “простого столяра”, то есть обычного человека. Композиция стихотворения определена движением поэтической мысли:
– изображение конкретного здания Адмиралтейства, которое сравнивается с фрегатом или акрополем,
– возникновение образа Петра (основателя города) и его преемников, создающих рукотворную красоту Петербурга,
– четыре стихии и их преодоление в творчестве, которое является пятой стихией, созданной человеком,
– перед фрегатом-Адмиралтейством раскрываются всемирные моря вечности.
Стихотворение состоит из четырех строф, последовательно воплощающих основную идею.
Ключевые слова стихотворения связаны с образом моря. Адмиралтейство – это “фрегат или акрополь”, брат воде и небу. Он будто плывет в темной зелени, которая также ассоциируется с морем.

Море в этом стихотворении – особая стихия, пространство и время. Образ моря также создается при помощи слов ладья и мачта. Море (вода) является одной из четырех стихий, господствующих в мире.

Его наполняют медузы, около моря брошены якоря. Образ всемирных морей – это преодоление реального пространства и времени, то есть сама вечность.
Кроме того, ключевые слова стихотворения связаны с его идеей – идеей творчества: красота, хищный глазомер (орудие создания данной красоты), пятая стихия, созданная свободным человеком, – это стихия творчества, которая позволяет преодолеть “пространства превосходство”.
Идея творимой человеком красоты очень важна для Мандельштама. При помощи красоты поэт преодолевает сопротивление “недоброй вечности”. Здание Адмиралтейства, построенное “простыми столярами”, воплощает пятую, рукотворную стихию.

Именно поэтому здание “сияет издали”, отрицая “пространства превосходство”. Мне кажется, что, помимо превосходства пространства, важна идея преодоления превосходства времени, ибо красота, воплощенная в камне (архитектура) и “Камне” (поэзия), остается в вечности:
И вот разорваны трех измерений узы
И открываются всемирные моря.
Проанализируем художественные средства, использованные в произведении. В первой части стихотворения нам показан образ Адмиралтейства, который передается при помощи метафор “фрегат”, “акрополь”, “воде и небу брат”, “ладья воздушная”. Доминирующие цвета стихотворения – голубой (цвет моря и неба) и зеленый (цвет листвы), на фоне которых “сияет издали” здание. Сияние ассоциативно связано с золотым цветом.

Фрегат Адмиралтейства как бы учит каждого, кто смотрит на него: красота создается не богами, она создается человеком, простым столяром с его хищным и точным глазомером. Интересны эпитеты “мачта-недотрога” (шпиль Адмиралтейства одновременно хрупок и недосягаем), простой столяр (человек, не считающий себя творцом, а просто выполняющий свою работу). Интересны синтаксические особенности анализируемого текста: основная идея как будто подчеркивается эмоционально при помощи тире, вопросительного и восклицательного знаков:
Он учит – красота не прихоть полубога,
А хищный глазомер простого столяра!
Четыре стихии, лежащие в основе мира, противопоставлены пятой – творчеству. Это противопоставление выражено при помощи тире:
Нам четырех стихий приязненно господство –
Но создал пятую свободный человек…
Не отрицает ли пространства превосходство
Сей целомудренно построенный ковчег?
Вопрос звучит скорее риторически: ведь автор всем текстом стихотворения показал, что знает ответ!
Итак, в стихотворении О. Мандельштама “Адмиралтейство” человек преодолевает господство четырех стихий – воды, земли, огня и воздуха – при помощи пятой стихии (метафора творчества). Адмиралтейство сравнивается с ковчегом, который отрицает превосходство пространства, то есть является его доминантой. Ковчег Адмиралтейства плывет в вечность: творчество его создателей будет сохранено в веках, недаром перед ним раскрыты всемирные моря.

В столице северной томится пыльный тополь.
Запутался в листве прозрачный циферблат,
И в тёмной зелени фрегат или акрополь
Сияет издали, воде и небу брат.

Ладья воздушная и мачта недотрога,
Служа линейкою преемникам Петра,
Он учит: красота не прихоть полубога,
А хищный глазомер простого столяра.

Нам четырех стихий приязненно господство;
Но создал пятую свободный человек.
Не отрицает ли пространства превосходство
Сей целомудренно-построенный ковчег.

Сердито лепятся капризные Медузы,
Как плуги брошены, ржавеют якоря,
И вот разорваны трех измерений узы
И открываются всемирные моря!

В стихотворении, написанном в 1913 году, поэт выражает восхищение красотой и величием любимого города, подчеркивает его непреходящее значение для российской государственности. Символом морского владычества, имперской мощи в произведении выступает адмиралтейство – один из главных ее институтов, высший орган военно-морского управления. Недаром поэт именует адмиралтейство ковчегом – хранилищем русской морской славы и доблести.

Тема апологии города оформлена старинным, одическим слогом. Небольшое по объему произведение содержит такие выразительные средства:

В столице северной томится пыльный тополь,
Запутался в листве прозрачный циферблат,
И в темной зелени фрегат или акрополь
Сияет издали — воде и небу брат.

Ладья воздушная и мачта-недотрога,
Служа линейкою преемникам Петра,
Он учит: красота — не прихоть полубога,
А хищный глазомер простого столяра.

Нам четырех стихий приязненно господство,
Но создал пятую свободный человек:
Не отрицает ли пространства превосходство
Сей целомудренно построенный ковчег?

Сердито лепятся капризные Медузы,
Как плуги брошены, ржавеют якоря —
И вот разорваны трех измерений узы
И открываются всемирные моря.

Продолжая заявленную тему, я хочу разобрать одно очень важное стихотворение Мандельштама, также 1913 года, "Адмиралтейство". Ему, как мне кажется, не уделяли до сих пор подобающего внимания.

В столице северной томится пыльный тополь,

Запутался в листве прозрачный циферблат,

И в темной зелени фрегат или акрополь

Сияет издали — воде и небу брат.

Ладья воздушная и мачта-недотрога,

Служа линейкою преемникам Петра,

Он учит: красота — не прихоть полубога,

А хищный глазомер простого столяра.

Нам четырех стихий приязненно господство,

Но создал пятую свободный человек:

Не отрицает ли пространства превосходство

Сей целомудренно построенный ковчег?

Сердито лепятся капризные Медузы,

Как плуги брошены, ржавеют якоря —

И вот разорваны трех измерений узы

И открываются всемирные моря.

Тут любопытна и этимология заголовка: корень слова семитский – эмир, или амир, что означает повелитель. На иврите – амар, означает "сказал", и тот же корень с другой огласовкой означает "слово", а с разными дополнительными словами – "повелел" и "решил". В другой конструкции корня (ээмир) означает "поднялся", "возвысился". В исламе слово обрело значение высшего титула, в том числе и духовного (повелитель правоверных). Адмирал – от искаженного арабского выражения "‎амир аль бахр" (повелитель моря), в современном значении "командующий флотом" слово пришло в Европу в 12 веке, полагают, что от венецианцев и генуэзцев, на французском звучит "амираль".

Мандельштаму, мыслящему метафизически, всегда было интересно и важно попробовать, проверить, соотнести мировоззренческие подходы разных цивилизаций, сформировавших его мир. И если христианская цивилизация соединила (столкнула?) греческий мир пространства, иудейский мир знаков и интерпретаций и древнеегипетский – времени, то где на этих перепутьях и стыках ("звезда с звездой – могучий стык") расположена русская культура, и где в ней искать места ему, "черствому пасынку веков"? Это и есть тема стихотворения.

Оно начинается, как гимн зданию Адмиралтейства, что подобно кораблю ("фрегат", "ладья воздушная", "мачта недотрога") и "сияет издали – воде и небу брат". Но не только кораблю, а в тоже время и Акрополю ("фрегат или акрополь"). "Акрополь", "верхний город" по-гречески, место для крепости или храма, или того и другого вместе, очень важная метафора для Мандельштама, означающая некую нерушимую, вышнюю основу, духовный оплот. Вот, например, его высказывание о русской культуре в статье "О природе слова": У нас нет Акрополя. Наша культура до сих пор блуждает и не находит своих стен. А Акрополь греков, как полагает поэт, суть их жизни – овладение пространством морей.

Первая строфа говорит о том, что Петр Великий (названный по имени во второй строфе) построил Петербург, как оплот русской цивилизации, связанный с водой и небом, то есть с пространством, подражая грекам, ставившим свои храмы на взгорьях у моря, на границе воды и неба. А значит, среди финских болот возник, по сути, сияющий оплот языческой, античной цивилизации. Сравним с пушкинскими строками:

Люблю, военная столица,

Твоей твердыни дым и гром,

Когда полнощная царица

Дарует сына в царской дом,

Или победу над врагом

Россия снова торжествует,

Или, взломав свой синий лед,

Нева к морям его несет

И, чуя вешни дни, ликует.

…Красуйся, град Петров, и стой

Неколебимо как Россия…

Здесь, грубо говоря, христианством и не пахнет. На первом месте война (не слишком христианское занятие). Архитектура города, с его колоннадами, скульптурами, соборами и площадями напоминает, прежде всего, античные образцы. Рим ведь тоже был военной столицей. О том же, о военном характере города пишет и Мандельштам в "Шуме времени": мое петербургское детство прошло под знаком самого настоящего милитаризма. Озирая город и свою память о нем, он как бы невольно сравнивает его с Римом, и это не третий христианский Рим, на то есть Москва, а Рим античный, языческий, военный.

Скажу и теперь, не обинуясь, что, семи или восьми лет, весь массив Петербурга, гранитные и торцовые кварталы, все это нежное сердце города, с разливом площадей, с кудрявыми садами, островами памятников, кариатидами Эрмитажа, таинственной Миллионной, где не было никогда прохожих и среди мраморов затесалась всего одна мелочная лавочка, особенно же арку Главного штаба, Сенатскую площадь и голландский Петербург я считал чем-то священным и праздничным.

Не знаю, чем населяло воображение маленьких римлян их Капитолий, я же населял эти твердыни и стогны каким-то немыслимым и идеальным всеобщим военным парадом.

Характерно, что в Казанский собор , несмотря на табачный сумрак его сводов и дырявый лес знамен, я не верил ни на грош (подчеркнуто мной – Н.В.).

Если бы спрятаться в Летнем саду незаметно! А там — столпотворение сотни оркестров, поле, колосящееся штыками, чресполосица пешего и конного строя, словно не полки стоят, а растут гречиха, рожь, овес, ячмень. Скрытое движение между полков по внутренним просекам! И еще серебряные трубы, рожки, вавилон криков, литавр и барабанов. Увидеть кавалерийскую лаву.

Ребенок впитывал из окружающего его русского мира языческую культуру зрелищ, прежде всего, воинских.

Петербургская улица возбуждала во мне жажду зрелищ, и самая архитектура города внушала мне какой-то ребяческий империализм. Я бредил конногвардейскими латами и римскими шлемами кавалергардов, серебряными трубами Преображенского оркестра, и после майского парада любимым моим удовольствием был конногвардейский праздник на Благовещенье.

И тут же, неутихающим контрапунктом возникает голос "родимого омута", он как бы шепчет ему: не забывай откуда ты, вся эта мишура – чужое, чужое по сути, мы не на том стоим, наша культура иная…

Весь этот ворох военщины и даже какой-то полицейской эстетики пристал какому-нибудь сынку корпусного командира с соответствующими семейными традициями…

Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистатльный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства… Иудейский хаос пробивался во все щели каменной петербургской квартиры угрозой разрушенья, шапкой в комнате провинциального гостя, крючками шрифта нечитаемых книг Бытия, заброшенных в пыль на нижнюю полку шкафа…

Крепкий румяный русский год катился по календарю, с крашеными яйцами, елками, стальными финляндскими коньками, декабрем, вейками и дачей. А тут же путался призрак – новый год в сентябре и невеселые странные праздники, терзавшие слух дикими именами: Рош-Гашана и Иом Кипур.

Мандельштам выделяет в своем детском сознании глобальное и до сих пор актуальное противостояние культуры пространства, с ее стремлением к расширению и милитаризмом, и культурой знака, с его задачей интерпретации. И есть еще один важный признак различия этих двух цивилизаций: красота, как понятие, и отношение к красоте. В Ветхом Завете, в еврейской канонической письменности нет такого слова и нет такого понятия. Еврейский мир обходится без "красоты". Это понятие античного мира и языческого мира вообще, оно связано, прежде всего, с организацией пространства, с чувством ритма и симметрии, с изобразительным искусством (для иудея эта деятельность была под запретом), с архитектурой. Понятие сложное, о нем до сих пор спорят, но оно, повторяю, возникает именно в языческом античном мире. Можно сказать, что там, где речь об античности, говорят о красоте. И не случайно в "Шуме времени", при описании книжного шкапа, это слово возникает рядом с именем Пушкина: красота, почти физическая прелесть моего материнского Пушкина так явственно мною ощущается. Пушкин – венец русского язычества, явленного миру Петром Великим. И не случайно тут сочетание слов "физическая прелесть". Языческая прелесть – именно физическая, прелесть тела, прелесть трехмерного пространства. Красота возникает и во второй строфе стихотворения, как часть учения-наследия Петра:

Он учит: красота – не прихоть полубога,

А хищный глазомер простого столяра.

Здесь не только "указание" на птиц (хищный глазомер), детей воздушных пространств, но и дается, в согласии с античным мышлением, определение красоты: она не прихоть, а расчет, мера. И Петр был, прежде всего, столяром, человеком материального мира, мира пространства, где без расчета и меры – никуда. И как древний грек он (в крестьянской стране) начал строить флоты и покорять моря.

Однако, после двух строф гимна пространству и красоте, в стихотворении наступает перелом: созданная цивилизация пространства и красоты ставится под сомнение:

Нам четырех стихий приязненно господство,

Но создал пятую свободный человек:

Не отрицает ли пространства превосходство

Сей целомудренно построенный ковчег?

Понятие о четырех стихиях или четырех первоэлементах ввел в философский оборот Эмпедокл, греческий гигант мысли 5-го века до нашей эры из Сицилии, а в дальнейшем его разработал Аристотель, но нам не это важно, а то, что по мнению греческих мыслителей-материалистов есть некие первоматериалы: вода, воздух, земля и огонь, из которых создан физический мир, а кроме физического мира и нет ничего. Греческие язычники были, как писал А.Ф. Лосев, "стихийными материалистами". И не случайно пространство считается основой их цивилизации. Как пишет Лосев: греческая математика есть почти всегда геометрия и даже стереометрия… античное мировоззрение характеризуется… телесностью.

…вся античная философия с начала до конца, включая всех идеалистов и мистиков, отличается приматом вещественных и телесных интуиций, т.е. вся античная философия в значительной мере пронизана более или менее материалистической тенденцией.

Античные люди верили в богов, и эти боги, конечно, не были просто физическими телами. Однако настоящие греческие боги сконструированы… в мифологической фантазии не иначе, как именно тела, как здоровые, прекрасные и вечные тела[1].

И конечно, античное искусство связано с телесностью и пространством, а наивысшим и совершеннейшим произведением искусства является в античности космос.

…учение Аристотеля о четырех причинах является не только онтологией, т.е. учением о бытии, но и… эстетикой[2].

И именно такой, "эллинистической", Мандельштам мыслил русскую культуру:

Русский язык – язык эллинистический. В силу целого ряда исторических условий, живые силы эллинской культуры… устремились в лоно русской речи, сообщив ей самоуверенную тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения, и поэтому русский язык стал именно звучащей и говорящей плотью (выделено поэтом – Н.В.).

Мандельштам подчеркивает этот свой взгляд на русский язык, как на плоть, то есть тело. Он видит русскую культуру, как наследницу античной культуры телесности и пространства. "Нам четырех стихий приязненно господство", пишет он, но тут же, как иная стихия, в его голос врывается альтернатива, которую он невольно носит в себе как принцип иной культуры, не связанной с материей и пространством: "Но создал пятую свободный человек".

Пятую стихию, или пятый элемент тоже "придумал" Аристотель, о чем поведал нам Цицерон, и из этого пятого элемента возникает разум и мысль.

Поскольку мысли и ощущения не могут быть сведены ни к одному из четырех известных простых тел – Аристотель ввел пятую природу, которую он называет первой /по значению – Н.В./ , и благодаря которой все живые существа оказываются наделены памятью, рассудком, способностью ощущения и предвидения (Цицерон, "Тускуланские беседы").

И вот Мандельштам в третьей строфе своего стихотворения задает вопрос, ставящей под сомнение основы античной цивилизации, а значит и русской, как ее подражания (во всяком случае, по мысли поэта):

Не отрицает ли пространства превосходство

Сей целомудренно построенный ковчег?

Вопрос риторический. И слово "ковчег" тут ясно указывает на исток этой альтернативной цивилизации. Важно и слово "целомудренно". Здесь вряд ли имеется в виду его общепринятое значение "невинности" или "девственности", здесь смысл буквальный: этот ковчег построен мудростью, мудрость ковчега отрицает превосходство пространства.

Конечно, греческая "цивилизация пространства", или иудейская "цивилизация знака" – это метафоры. И не надо прямо считывать отсюда национальное происхождение, как и не надо считать национальное происхождение признаком той или иной цивилизации, и даже цивилизованности. Речь идет не о национальной борьбе (после публикации предыдущей главы меня чуть ли не обвиняли в разжигании национальной розни), а о столкновении цивилизаций и их основополагающих принципов бытия, о борьбе культур, если угодно. Мудрости хватало и у греков. Разве не они, в конце концов, создали философию, и разве не Аристотель ввел понятие о "пятой стихии"? И думаю, что философы "с обеих сторон" могли бы найти, да и находили общий язык. Не зря греческий философ Феофаст, кстати, ученик Аристотеля, называл евреев "племенем мудрецов", т.е. философов. Но уже здесь видна существенная разница: Феофаст говорит не об отдельных мудрецах, а обо всем племени, и дело не в количестве умников или в силе их ума, а в образе жизни, в основах цивилизации (что такое философия, как не интерпретация знаков). Греков никто не называл "народом философов", он им и не был (Сократа осудили именно как философа). Называл ли кто русских "народом философов"? Скорее, народом-пахарем. А разница в образе жизни вытекает из "различного понимания универсума", как пишет С.С. Аверинцев.

Греческий мир статичен, иудейский – текуч, он весь – история. Конечно, определенные греческие философы тоже считали, что "все течет, все изменяется", как учил Гераклит (не случайно, наверное, он и пришел к единобожию). Его учение – плод греческой цивилизации, но оно этой цивилизацией не стало, не стало верой и образом жизни, потому что для этого нужна не удачная мысль человека, а вера в высшую силу.

И христианство, во всяком случае, христианское богословие, возникло как синтез двух начал: иудейской религии и греческой философии. Однако в Новое время Европа стала поклоняться именно удачной мысли и, как ее результату, техническому прогрессу, Французская революция провозгласила Культ Разума, а под Разумом, особенно после Канта, стали понимать просто рассудок. У некоторых, даже далеких от религии философов, этот рациональный бог вызвал отвращение и страх, как механическая и бездушная "считалка" вместо Бога живого. Из российских активных борцов с обожествлением кантианского рассудка можно назвать Шестова, Гершензона, того же Мандельштама. Думаю, что еврейское происхождение этих мыслителей не случайно. Еврею, обожествляющему "длящуюся" Жизнь (намекаю на понятие "длительности" Бергсона), особенно трудно примириться с представлением о мире, как механизме, потому что механизм, как и скульптура – нечто неизменное, не имеющее внутренних сил развития. Мандельштам ненавидел прогресс.

Наука, построенная на принципе связи, а не причинности, избавляет нас от дурной бесконечности эволюционной теории, не говоря уже о ее вульгарном прихвостне – теории прогресса[6].

Конечно, поэт, делая в разбираемом стихотворении свой цивилизационный выбор, не видел прямо перед собой иудаизм, как образец для подражания. Более того, в этот период он вовсе не был поклонником иудейства, и это еще мягко выражаясь, а был именно поклонником эллинизма, в этом смысле "указание" на Аристотеля не противоречиво: греческие философы – дети свободы, создававшие своим мышлением "пятую стихию", воистину всемирную (универсальную). Но все-таки речь не конкретно об Аристотеле, поскольку новый мир не придуман, и не открыт кем бы то ни было, а создан и вечно создается свободным человеком, и это мир свободы. И не христианство выбирает Мандельштам в этом стихотворении. По Мандельштаму христианство вообще не участвует в этом споре. "Пятую стихию", конечно, можно как-то прописать "по духовному ведомству", но ведь не Иисус Христос ее создал или говорил о ней, она – творение не бога, а "свободного человека", и она – стихия, то есть сила природы. Но не "греческая", пространственная, а "иудейская", умственная. Интересно, что Мандельштам возвращается к этой теме выбора цивилизации через двадцать лет, в "Восьмистишиях", и здесь вновь является тема разрыва, только на этот раз решение сугубо личное и окончательное.

И я выхожу из пространства

В запущенный сад величин

И мнимое рву постоянство

И самосознанье причин.

Четвертая строфа "Адмиралтейства" это уже гимн другой цивилизации, разрывающей материальные узы:

Сердито лепятся капризные Медузы,

Как плуги брошены, ржавеют якоря —

И вот разорваны трех измерений узы

И открываются всемирные моря.

Есть вариант, где моря "всесветные".

Итак, рвутся узы пространственного, телесного материализма, и перед нами открываются "всемирные моря" отнюдь не физические, наполненные водой, совсем нет! Предназначенные для этих "настоящих" морей якоря ржавеют, как брошенные плуги, и не зря капризные античные Медузы сердятся, ведь главное для человека, по Мандельштаму, это не бороздить моря или вспахивать землю, а рвать анализом и воображением механические узы трехмерного пространства.

Живая линия меняется, как лебедь.

Я с Музой зодчего беседую опять.

Взор открывается, стихает жизни трепет.

Мне все равно, когда и где существовать!

Последняя строка – как подпись, подтверждающая сделанный выбор безграничности, что открывается, когда рвутся узы трехмерной телесности, выбор истинного бытия, что лежит вне места и времени.

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей, -

Безлиственный, дикий лечебник,

Задачник огромных корней[7].

Поэт выбирает бытие, как Книгу, она и учебник, и лечебник, и задачник, полна глубоких тайн и врачует без листьев, то есть ее воздействие нематериально.

В "Восьмистишиях" (повторяю: через двадцать лет) Мандельштам полностью осознает, что это выбор именно иудейства, и закрепляет его уже в образах Востока, где иудейская цивилизация противостояла, а ныне снова противостоит арабской. Арабы говорят: все боятся времени, а время боится пирамид. Сами арабы и поныне живут как бы у подножья пирамид, этих недвижных чудес архитектуры, не думая о времени и не углубляясь в знаки, то есть – живут в пространстве, и можно сказать, что и греческая и арабская – это цивилизации пространства. И "бог", к которому обращается поэт, – бог пространств и его безудержных, но осыпающихся линий, он – "чертежник пустыни", а "дующий ветр" – это ветер жизни и ее перемен.

Скажи мне, чертежник пустыни,

Арабских песков геометр,

Ужели безудержность линий

Сильнее, чем дующий ветр?

И этот языческий бог не спорит с поэтом-иудеем, он отмахивается от него, поскольку находится "в другом измерении", но при этом точно определяет иудейский жизненный принцип, смысл иудейской цивилизации как словесного лепета. И связь между юным и зрелым поэтом держит, как перекинутый через жизнь мостик, слово "трепет".

- Меня не касается трепет

Его иудейских забот –

Он опыт из лепета лепит

И лепет из опыта пьет.

[1] Все цитаты из титанического труда Лосева "История античной эстетики"

[3] По Бергсону, если вкратце, жизнь есть "длительность", запущенная "жизненным порывом".

Читайте также: