Книга о праздношатающихся краткое содержание

Обновлено: 05.07.2024

Наконец он не выдержал и встал.

— Я, папенька, пойду, — сказал он, — наши уж от обедни пришли.

Мы опять остались одни со стариком Молчалиным.

Алексей Степаныч имел такой вид, как будто сейчас проснулся. Очевидно, и он не ждал, что так выйдет. Может быть, он думал, что я представление дам: возьму шляпу, покажу ее внутренность: пусто? — и вдруг в ней окажется яичница, или живой голубь, или букет цветов. А оказалось, что я почти то же сказал, что и отец Николай. Однако он не только не попенял мне за это, но, как человек вполне незлопамятный, даже поощрил.

— Ну, спасибо, голубчик! — сказал он, подавая мне на прощанье руку, — большое вам за это спасибо, что моего молодого человека уму-разуму наставили! Горьконько ему, конечно, правду-то эту выслушивать, зато впоследствии благодарен будет, как действие-то ее на себе ощутит! Да, зарубит он кое-что, зарубит-таки себе на носу!

Я возвращался от Молчалиных и с тревогой, почти с болью спрашивал себя: то ли я сказал, и мог ли сказать что-нибудь иное?

Да, я сказал то самое, и едва ли мог сказать что-нибудь иное. Но я сказал некрасиво, не постарался — оттого и вышло, что я как бы повторил Тугоуховского, Алексея Степаныча и отца Николая.

Несмотря на такие симпатичные стороны, о которых я подробно упомянул выше, у нас, людей отживающих, людей старых песен, есть огромный недостаток: мы боимся. Не насилий боимся, а вот грубости, нечистоплотности этой. Мы и свободу любим на греческий и римский манер: чтобы амфора была, вино сиракузское лилось, а мы бы мудро беседовали. Даже смерть мы представляем себе в красивой форме: по образцу смерти Тразеи Пета, с разговором, в кругу друзей, о непрочности земных благ и с восклицанием, в виде заключения: хвала Юпитеру-Освободителю.

Увы! Нынче нет ни амфор, ни сиракузского вина, ни красивой смерти, ни даже Юпитера-Освободителя. Нынешняя жизнь, даже в запросах своих, воплотилась в какие-то странные формы, чуждые светотеней, аляповатые, грубые, почти циничные. Хотелось бы порой сказать ей слово сочувствия, а внутри так и колышется: фуй! Гадливость, коли хотите, инстинктивная, но, благодаря беспрерывному возбуждению, очень легко переходящая в привычку, в страх.

Вот этот-то страх и есть то общее, что приравнивает нас к Тугоуховским, Молчалиным и проч. Не в том дело, что мы не тех результатов боимся, которых боятся они, а в том, что и мы и они ждем своих различных результатов из одного и того же источника. Поэтому, хотя мы выражаем наше отношение к современности несколько иначе, нежели Тугоуховские и Молчалины, но разница лежит скорее в форме, нежели в сущности.

Не успел я мысленно произнести имя Глумова, как почувствовал, что кто-то берет меня за локоть.

— Пари держу, что у Молчалина был?

Я рассказал все по порядку, ничего не утаивая и не прибавляя.

КНИГА О ПРАЗДНОШАТАЮЩИХСЯ

И что это за конституция такая, и для чего мне ее вдруг захотелось — право, и сам не знаю. Будет ли при этой конституции казначей? — мелькало у меня в голове. Коли будет — ну, тогда, конечно… Ах, хорошо бы этакую должность заполучить! Образ казначея при конституции минут с десять неясно, словно изморозь, кружился перед моими глазами и так приятно на меня действовал, что я даже потянулся. Вот при уложении о наказаниях нет казначея — оттого, может быть, оно и дано нам. А, впрочем, конституция… ведь это и есть уложение… а мы-то тоскуем!

Я человек культуры, потому что служил в кавалерии. И еще потому, что заказываю платья у Шармера и обедаю по субботам в Английском клубе. Там всё культурные люди обедают. Нынче в Английском клубе, впрочем, всё чиновники преобладают. Длинные, сухие, прожженные. Шепчутся друг с другом, секреты из высших сфер сообщают, судьбы какие-то решают, словом сказать, даже за обедом себя прилично вести не умеют. А на роже так и написано: чего изволите? Того гляди, скажешь ему: а принеси, братец, бутылочку… Смотришь, ан у него звезда сбоку. Настоящих культурных людей, утробистых, совсем мало стало. Да и те, которые остались, как-то развратились. Всё за чиновниками следят, как они между собой шепчутся, словно думают: что-то со мной теперь сделают! И глаза какие-то подлые, ласковые у всех, когда с ними какой-нибудь чиновный изверг заговорит…

Уж не удрать ли, в самом деле, туда, в губернский город Залупск? Хорошо ведь там. Утром встанешь, не торопясь умоешься, не торопясь чаю напьешься — гляди-ко, уж двенадцать часов на дворе. Потом походишь, покуришь, посвищешь, кто-нибудь заедет — пора завтракать. После завтрака опять походишь, покуришь, а ежели скука уж очень начнет одолевать — тройку заложить велишь. А-ах! у-ух! Эх вы, соколики. бесподобно! Воротишься — ан обед на столе. В комнатах тепло, светло, щи, солонина с хреном, поросенок с кашей… Солонина мягкая-мягкая — ешь, да язык не проглоти! И никогда один не обедаешь. Ежели настоящий человек не наклюнется, так секретарь какой-нибудь, наверное, забежит. Все расскажет: кто кому плюху дал, кто кого по лицу калошей ударил… ба! половина девятого — не пора ли и в клуб! А в клубе уж все в сборе и все утробистые. Кто в карты играет, кто о прежнем благополучии рассказывает, и один по одному, в буфет да в буфет. Постепенно-постепенно — и вдруг: конституция! А что ж такое, что конституция! Приедешь домой, ляжешь спать — сном все пройдет! А на другой день, — и опять.

Да; а вдруг ежели… Ах, нынче и в провинциях много этих поджарых развелось. Ищут, нюхают, законы подводят. И в клубы проникли: сперва один, потом другой, потом, глядишь, уж и в старшины попадать начали. Брякнешь при нем: конституция! — а он: вы, кажется, существующей формой правления недовольны. А мне что. форма правления… эка невидаль! Какая тут форма правления! Я так… сам по себе… Разговаривал!

В среде умеренности и аккуратности *

Бывают такие минуты затишья в истории человеческой общественности, когда человеку ничего другого не остается желать, кроме тишины и безвестности. Это минуты, когда деятельная, здоровая жизнь словно засыпает, а на ее место вступает в права жизнь призраков, миражей и трепетов * , когда общество не только не заявляет ни о каких потребностях или интересах, но даже, по-видимому, утрачивает самую способность чем-либо интересоваться и что-либо желать; когда всякий думает только о себе, а в соседе своем видит ненавистника; когда подозрительность становится общим законом, управляющим человеческими действиями; когда лучшие умы обуреваются одним страстным желанием: бежать, скрыться, исчезнуть.

В такие минуты слишком выдающаяся известность может очень серьезно компрометировать. Одних — в глазах современников, других — в глазах потомства. Первое дает себя чувствовать непосредственно и отравляет жизнь неосторожно прославившегося человека в настоящем; второе хотя и не сказывается осязательно в настоящем, но нужно быть или совсем безумным, или совсем бессовестным, чтоб не понимать, что попасть в историю с нехорошим прозвищем — все-таки вещь далеко не лестная.

Ужели это не блаженство? — спрашиваю я всех и каждого, кто хоть мало-мальски ревнует о целости своей шкуры.

Книга о праздношатающихся *

И что это за конституция такая, и для чего мне ее вдруг захотелось — право, и сам не знаю. Будет ли при этой конституции казначей? — мелькало у меня в голове. Коли будет — ну, тогда, конечно… Ах, хорошо бы этакую должность заполучить! Образ казначея при конституции минут с десять неясно, словно изморозь, кружился перед моими глазами и так приятно на меня действовал, что я даже потянулся. Вот при уложении о наказаниях нет казначея — оттого, может быть, оно и дано нам. А, впрочем, конституция… ведь это и есть уложение… а мы-то тоскуем!

Я человек культуры, потому что служил в кавалерии. И еще потому, что заказываю платья у Шармера и обедаю по субботам в Английском клубе. Там всё культурные люди обедают. Нынче в Английском клубе, впрочем, всё чиновники преобладают. Длинные, сухие, прожженные. Шепчутся друг с другом, секреты из высших сфер сообщают, судьбы какие-то решают, словом сказать, даже за обедом себя прилично вести не умеют. А на роже так и написано: чего изволите? Того гляди, скажешь ему: а принеси, братец, бутылочку… Смотришь, ан у него звезда сбоку. Настоящих культурных людей, утробистых, совсем мало стало. Да и те, которые остались, как-то развратились. Всё за чиновниками следят, как они между собой шепчутся, словно думают: что-то со мной теперь сделают! И глаза какие-то подлые, ласковые у всех, когда с ними какой-нибудь чиновный изверг заговорит…

Уж не удрать ли, в самом деле, туда, в губернский город Залупск? Хорошо ведь там. Утром встанешь, не торопясь умоешься, не торопясь чаю напьешься — гляди-ко, уж двенадцать часов на дворе. Потом походишь, покуришь, посвищешь, кто-нибудь заедет — пора завтракать. После завтрака опять походишь, покуришь, а ежели скука уж очень начнет одолевать — тройку заложить велишь. А-ах! у-ух! Эх вы, соколики. бесподобно! Воротишься — ан обед на столе. В комнатах тепло, светло, щи, солонина с хреном, поросенок с кашей… Солонина мягкая-мягкая — ешь, да язык не проглоти! И никогда один не обедаешь. Ежели настоящий человек не наклюнется, так секретарь какой-нибудь, наверное, забежит. Все расскажет: кто кому плюху дал, кто кого по лицу калошей ударил… ба! половина девятого — не пора ли и в клуб! А в клубе уж все в сборе и все утробистые. Кто в карты играет, кто о прежнем благополучии рассказывает, и один по одному, в буфет да в буфет. Постепенно-постепенно — и вдруг: конституция! А что ж такое, что конституция! Приедешь домой, ляжешь спать — сном все пройдет! А на другой день, — и опять.

Да; а вдруг ежели… Ах, нынче и в провинциях много этих поджарых развелось. Ищут, нюхают, законы подводят. И в клубы проникли: сперва один, потом другой, потом, глядишь, уж и в старшины попадать начали. Брякнешь при нем: конституция! — а он: вы, кажется, существующей формой правления недовольны. А мне что. форма правления… эка невидаль! Какая тут форма правления! Я так… сам по себе… Разговаривал!

И вдруг ты — не на хорошем счету! И вдруг — фюить!

Сами утробистые во всем виноваты. Это в то время, как прожженные только что появились в губерниях — тогда надобно было меры принимать. Явился прожженный — и с богом, живите, сколько вас есть, про себя. Играйте друг с другом в преферанс, ездите друг к другу в гости, угощайтесь, напивайтесь, прелюбодействуйте, но в наш культурный клуб — ни-ни! Валяй, братцы, черняков, чтобы вперед неповадно было! бы теперь культурные люди припеваючи, и не таскали бы у них из гнезд их культурных птенцов. И разговаривали бы об конституции, покуда живы, а умерли, дети бы разговаривали… И шло бы себе потихоньку да полегоньку. А то на-тко! скоро уж и разговаривать нѐкому будет!

Да, некуда теперь деваться: изгажены наши провинцияльные палестины, испакощены. В Петербурге долговязые глисты первого сорта шепчутся, а в Залупске долговязые глисты второго сорта шепчутся. Так бы, кажется, и… что?

Нет, нынче утробистый человек гляди в оба, несмотря на то что ему благосклонно присвоено название культурного. Пришел в клуб — проходи сторонкой, не задеть бы вот этих двух выродков, которые по секрету об тебе суждение имеют. Ты его заденешь, а он тебе смягчающих обстоятельств не даст, либо сына у тебя живьем задерет! Сторонись же и иди прямо к буфету, пей молча водку и молча закусывай, потому что если ты рот разинешь — это может оскорбить вон тех двух выродков, которые тоже по секрету рассуждают, какому роду истребления тебя подвергнуть. И потому садись за обед и ешь до отвалу. Вздыхай и ешь…

А господин Глист между тем пакость в уме держит. И все насчет формы правления. Он и прелюбодействует-то неспроста, а словно думает: хорошо, что я теперь знаю, как у него в доме обыск сделать!

Хочешь ему сказать: да вы что, в самом деле, милостивый государь! Да я сам моего государя дворянин! Я в кавалерии, государь мой, служил! В походах не бывал, но на походном положении… и даже в лагерях… да-с! Хочешь сказать все это, и молчишь! Потому что повсюду, во все углы, во все щели клубов — везде они наползли! Смотрят и улыбаются, словно вот говорят: ты думаешь, я и не знаю, что у тебя в затылке шевелится… все, мой друг, знаю, и при случае…

Подлость, подлость и подлость! Скоро мы услышим: у меня, ваше превосходительство, сын-мерзавец превратными идеями занимается. Фуй, мерзость!

Да, смяк ты, утробистый человек, совсем никуда не годишься! Никто с тобой не разговаривает, везде тебя обносят, жене твоей подлости в уши нашептывают. Скучно, друг! И дома у тебя тоска, и в клубах твоих тоска, и в собраниях твоих, этих палладиумах твоих вольностей, — какая-то жгучая, надрывающая пустота царит. Не метено, не чищено, окна трясутся, не топлено, угарно… Рапортуй, мой друг, рапортуй!

Не однажды меня интриговал вопрос, каким это образом вдруг, словно из земли, русский культурный человек вышел! Всё были густопсовые да чистопсовые — и вдруг культурными людьми сделались. Сидит себе чистопсовый человек или в Залупске, или в Ницце, за обе щеки уписывает и говорит: теперь вы на мой счет легонько! я из тарелки ем, а не из плошки, я салфеткой утираюсь, а не стеклом — я культурный человек! И как только появился этот культурный человек, так рядом с ним явился и действительный статский советник Солитер. Не было культурных людей, не было и Солитера. Были действительные статские советники Довгочхуны, Неуважай-Корыты, Ивановы, Федоровы, Семеновы, ели и пили, а в свободное от еды время писали: утверждаю, утверждаю, утверждаю. А Солитер пишет: раззоряю, раззоряю, раззоряю…

Не раз хотел я даже историю возникновения культурных людей написать. Подробно, по документам. Как они сначала до обморока были доводимы и как потом, будучи постепенно привлекаемы к содействию, в чувство пришли. В какое чувство?

Вот на этом-то вопросе я и поперхнулся. Коли назвать это чувство — будет ли это своевременно, а ежели не назвать его — какой же смысл будет иметь мой исторический труд? Я знаю, что многие историки именно с тем и предпринимают свои труды, чтоб ничего из этого не выходило, кроме того, что великая княгиня Ольга Коростень сожгла, а великий князь Святослав сказал: не посрамим земли русския! — но то историки сериёзные, а я… какая же сериёзность во мне. Я пишу, потому что меня культурная тоска одолела, тоска, тоска и тоска! Тоска, похожая на угрызение, словно я грехопадение какое совершил с тех пор, как меня в культурные люди произвели.

С одной стороны, нет ни умения, ни быстроты в ногах, ни здоровья — и рад бы посодействовать, да взять нечем! С другой стороны — тоска, что-то неопределенное под сердцем сосет. Жюдик — видел, Шнейдершу — видел, у Елисеева, и на Невском, и на бирже — был. Все, что можно было в пределах культурности, кроме содействия, совершить, — все совершил. Повторять то же самое надоело, а между тем надо жить. Ни смерть, ни болезнь — ничто меня не берет. Встанешь утром — и какими-то испуганными глазами глядишь в лицо грядущему дню. И завтра и послезавтра будут дни, а чем их наполнишь? Не сходить ли в Александринку, на Пронского посмотреть — может быть, хоть это потрясет. Или вот в Педагогическом обществе побывать, послушать, как Водовозов реферат будет защищать? И вдруг окажется, что это отрава! И потом прокурор будет доказывать, что кто-нибудь из родственников меня нарочно отравил, чтобы потом наследством моим воспользоваться. И присяжные, обдумав зрело обстоятельства дела, скажут: да, виновен. Нет, слуга покорный! я родственников люблю и ответственности подвергать их не желаю…

Итак, я дома и не знал, что делать с собою. Начал с севрюжины и конституции, кончил Пронским и Водовозовым.

 Шолом-Алейхем - Праздношатающийся

Шолом-Алейхем - Праздношатающийся краткое содержание

Праздношатающийся - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

Железнодорожные рассказы - 7

Так прозвали богопольцы поезд узкоколейки, идущей мимо таких городков, как Богополье, Гайсия, Теплик, Немиров, Хащеватое и им подобных благословенных мест, где нога прародителя Адама сроду, конечно, не ступала.

Начать хотя бы с того, как строили эту железную дорогу. Об этом, безусловно, стоит рассказать.

Одним словом, округу охватило некое смятенье, род железнодорожной лихорадки, которая не миновала ни одного человека. Бес-искуситель, как известно, очень силен, и кому не хочется стать Поляковым в наших благословенных местах?!

Конкуренция и драка между подрядчиками, концессионерами и всякими иными строителями до того разгорелись, что работу пришлось распределять по жребию. Кому бог судил счастье и кто завоевал у инженера симпатии, тот получал работу, а кому дела не досталось, довольствовался хотя бы долей с доли. И долю эту приходилось выделить непременно, иначе обойденный давал понять, что и он знает, в какой стороне Петербург и где находится правление дороги. Люди позакладывали женины жемчуга, субботнее платье и принялись строить дорогу. При этом они потеряли все до гроша и наказали внукам и правнукам даже близко не подходить к железной дороге.

А еще они рассказывают о бершадской девице и молодом человеке из Немирова, которые направились в условный пункт на смотрины. Пока они съехались, молодой человек стал сизым, как голубь, а девица потеряла все зубы. Из-за этого помолвка и не состоялась.

Знаете, однако, что я скажу? Не люблю я богопольских остряков и не выношу их шуточек. Если я уж описываю что-либо, так только то, что вижу собственными глазами или по крайней мере что слышу от солидных людей, от коммерсантов.

Эта песня отражала страстное стремление миллионов советских людей к изменению окружающей их социалистической действительности, которая, до прихода к власти в СССР Горбачева, напоминала "день сурка", когда ничего принципиально нового в жизни не происходило и каждый последующий день был похож на предыдущий.

Перемен! - требуют наши сердца.
Перемен! - требуют наши глаза.
В нашем смехе и в наших слезах,
И в пульсации вен:
"Перемен!
Мы ждем перемен!"

Припев этой песни стал неформальным гимном происходивших в Советском Союзе изменений.

Эти перемены в конечном итоге привели к крушению самого Советского Союза, потому что перемены как самоцель могут привести только к разрушению, на что указывало еще "Солнце русской поэзии" Александр Сергеевич Пушкин.

Помните, как он описывает психическую и физическую агонию главного героя "Евгения Онегина", названного критиками "энциклопедия русской жизни".

Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил он свое селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый день.

Думаю, критики не подозревали, что это энциклопедия не только про пушкинские времена, но вообще про все. То есть про "до нас" и "после нас".

"Окровавленная тень", являвшаяся Онегину, принадлежала застреленному им на дуэли лучшему другу - вечно молодому поэту Владимиру Ленскому.

И в этом тоже, как и в немотивированном беспокойстве и тяге к переменам, между Онегиным, горбачевским Советском Союзам, и нынешней Россией существует поразительное ментальное сходство.

СССР, так же как и сейчас Россию, вместо планов на будущее, будоражили "окровавленные тени" прошлого: революция 1917, братоубийственная гражданская война, Колчак, Краснов, Ленин, Троцкий, Сталин, репрессии, Великая Отечественная, Маннергейм, Хрущев, десталинизация, расстрел рабочих в Новочеркасске, "события" на острове Даманском, Афганистан. Споры до кровавой рвоты про то, что было, и недовольный лай на то, что есть.

И во всех этих историко-политических переживаниях бурлящего, как брага от дрожжей, общества тупым и страшным мороком -- полное отсутствия осознаваемой цели. Ну, если, конечно, не считать такой целью - "Долой!" (или на украинской мове - "Геть злочинну владу!").

В 19 веке скандальный чиновник царского МВД, заложивший основы русской демократической литературы, написал об этом явлении -

В 1917 и 1991 "праздношатающиеся", как известно, выбрали третий вариант.

Плачевные результаты этого сказываются до сих пор.

Сегодня Путин пытается пробить "конституцию", определяющую так необходимые для страны и ее населения ориентиры и цели. И что же? В ответ отчетливо слышится дружное скандирование "праздношатающихся" - "Ободрать!". Путина, его друзей, которым он роздал во временное пользование госимущество, чтобы не утащили за границу. ну и всех, кто не согласен с "праздношатающимися"

И только я, Путешественник во Времени, в своих заметках последовательно выступаю за "третий путь" - "севрюжину с хреном". Причем - для всех.

Может быть такая моя политическая ориентация вызвана тем, что я знаю историю.

Или тем, что мне нравится анекдот про хирурга, к которому на прием пришел человек с вилкой во лбу.

Ч е л о в е к. Доктор! Помогите.
Х и р у р г (снимая белый халат). Не могу, голубчик, у меня рабочий день закончился.
Ч е л о в е к. Доктор! Ну сделайте хотя бы что-нибудь.
Х и р у р г (раздраженно). Я же сказал, что не могу. Приходите завтра.
Ч е л о в е к. Я вас умоляю. Хоть что-нибудь!
Х и р у р г (решительно). Эх, ладно! - Вытаскивает вилку изо лба человека и втыкаем ее ему в глаз. - Идите, голубчик, к окулисту, он сегодня до шести принимает.

Этот анекдот вспоминается мне каждый раз, когда я слышу призывы к переменам ради самих перемен.

Читайте также: