Франсуа найденыш краткое содержание

Обновлено: 05.07.2024

Жорж Санд - псевдоним французской писательницы Авроры Дюпен-Дюдеван, чье творчество вдохновлялось искренними идеями борьбы против социальной несправедливости, за свободу и счастье человека. В ее многочисленных романах и повестях идеи освобождения личности (женская эмансипация, сочувствие нравственно и социально униженным) сочетаются с психологическим воссозданием идеально-возвышенных характеров, любовных коллизий. Путеводной нитью в искусстве для Жорж Санд был принцип целесообразности, блага, к которому нужно идти с полным пониманием действительности, с сознанием своей правоты, с самоотречением и самозабвением."Лукреция Флориани" - роман о трагической любви князя Кароля фон Росвальда и бывшей актрисы Флориани. Как и многие другие произведения Жорж Санд, он отражает одну из историй ее увлечений, взаимоотношения писательницы с Шопеном.Основная мысль второго произведения, входящего в том,- повести "Франсуа-найденыш" - привить детям трудолюбие, воспитать честными, развить в них добрые инстинкты.

Выбрав категорию по душе Вы сможете найти действительно стоящие книги и насладиться погружением в мир воображения, прочувствовать переживания героев или узнать для себя что-то новое, совершить внутреннее открытие. Подробная информация для ознакомления по текущему запросу представлена ниже:

Жорж Санд Франсуа-найденыш

Франсуа-найденыш: краткое содержание, описание и аннотация

Сироту Франсуа спасла и воспитала молоденькая мельничиха Мадлена. Несмотря на запреты свекрови и мужа, на сплетни соседей, на предубеждения против незаконнорожденных беспризорников, она была добра и заботлива, и Франсуа отблагодарил ее беззаветною любовью.

Жорж Санд: другие книги автора

Кто написал Франсуа-найденыш? Узнайте фамилию, как зовут автора книги и список всех его произведений по сериям.

Жорж Санд: Что говорят цветы

Что говорят цветы

Жорж Санд: Чортово болото

Чортово болото

Жорж Санд: Замок Персмон. Зеленые призраки. Последняя любовь

Замок Персмон. Зеленые призраки. Последняя любовь

Жорж Санд: Маленькая Фадетта

Маленькая Фадетта

Жорж Санд: Замок Пиктордю

Замок Пиктордю

Жорж Санд: Исповедь молодой девушки

Исповедь молодой девушки

С. Артамонов: Франсуа Рабле и его роман

Франсуа Рабле и его роман

Франсуа де Жоффр: Нормандия — Неман

Нормандия — Неман

Франсуа Вийон: Франсуа Вийон в переводе Владимира Жаботинского

Франсуа Вийон в переводе Владимира Жаботинского

Жорж Санд: Франсуа-Подкидыш

Франсуа-Подкидыш

Жорж Санд: Деревенские повести

Деревенские повести

Жорж Санд: Волынщики [современная орфография]

Волынщики [современная орфография]

Франсуа-найденыш — читать онлайн ознакомительный отрывок

Мадлена расстроилась еще сильней, чем Франсуа; она бы охотно расспросила его поподробней и утешила, но ей помешала Мариэтта, которая вернулась с каким-то странным видом и, заговорив о Жане Обаре, объявила, что он сделал ей предложение. Мадлена, по-прежнему предполагая, что все это лишь размолвка влюбленных, попыталась завести с ней речь о Франсуа, но Мариэтта, ответила невестке тоном, неожиданным и обидным для нее:

— Кому по сердцу найденыши, те пусть и держат их при себе для забавы, а я девушка порядочная и не позволю бесчестить себя только потому, что моего бедного брата нет больше в живых. Я ни от кого не завишу, Мадлена, и хотя закон велит мне просить у вас совета, он не велит мне следовать ему, если это дурной совет. Прошу вас не чинить мне препятствий, не то я тоже вам кое в чем воспрепятствую.

— Не понимаю, что с вами, бедное мое дитя, — сокрушенно и кротко сказала Мадлена. — Вы говорите со мной так, словно ни уважения, ни дружбы ко мне не питаете. По-моему, вы чем-то раздосадованы, и это туманит вам рассудок; прошу вас, выждите несколько дней, а потом уж решите. Я велю Жану Обару зайти в другой раз, и если, малость поуспокоившись и поразмыслив, вы останетесь при своем мнении, я не стану препятствовать вам выйти за него, потому как он человек порядочный и не бедный. Но сейчас вы не в себе, сами не знаете, чего хотите, и не можете оценить моей к вам привязанности. Это очень огорчительно, но я вас прощаю: вы ведь тоже огорчены.

Мариэтта вздернула голову в знак того, что презирает подобное прощение, и отправилась надевать шелковый передник к приходу Жана Обара, который через час пожаловал туда вместе с разряженной толстухой Северой.

Теперь Мадлена тоже пришла к мысли, что Мариэтта в самом деле настроена против нее, раз зовет в дом по семейному делу женщину, которая ей враг и на которую она не в силах смотреть не краснея. Однако мельничиха соблюла приличия и, не выказав ни досады, ни злопамятства, предложила гостье угощение. Она боялась перечить Мариэтте, чтобы не вывести девушку из себя. Она сказала, что не намерена противиться желаниям золовки, но просит подождать с ответом три дня.

Севера дерзко ответила, что это слишком долго. Мадлена возразила, что вовсе недолго. И тут Жан Обар, глупый, как пень, удалился с дурашливым смехом: он не сомневался, что Мариэтта от него без ума. Он заплатил за право в это верить, а Севера за его деньги давала ему эту уверенность.

Уходя, она предупредила Мариэтту, что уже распорядилась дома печь пирог и блины к сговору, и надо их съесть, даже если госпожа Бланше затянет с помолвкой. Мадлена сочла уместным вставить, что девушке неприлично идти в гости с парнем, которому ее родные еще не дали слова.

— В таком случае я не приду, — бросила взбешенная Мариэтта.

— Что вы, что вы! Обязательно приходите, — запротестовала Севера. — Разве вы себе не хозяйка?

— Нет, — возразила Мариэтта. — Вы же видите: моя невестка велит мне остаться.

И она, хлопнув дверью, ушла к себе, но лишь для виду, потому что, пробежав через свою комнату и черный ход, нагнала на краю луга Северу и своего ухажера, с которыми принялись высмеивать и поносить Мадлену.

При виде того, что творится, бедная мельничиха не сдержалась и заплакала.

Мадлена пошла искать найденыша, чтобы поделиться с ним своими мыслями, и увидела, как он плачет у ручья. Тогда, решив, что он грустит о Мариэтте, она сказала ему все, что могла сказать в утешение. Но чем больше она старалась, тем больней ему было, потому что он делал из этого одно заключение: она не желает видеть правду, и сердце ее никогда не забьется на тот же лад, что у него.

Вечером, когда Жанни улегся и заснул, Франсуа задержался, чтобы объясниться с Мадленой. Он начал с того, что Мариэтта ревнует к ней, а Севера мерзко на нее клевещет и взводит напраслину.

Но Мадлена не усмотрела в этом злого умысла.

— Да какую же напраслину можно на меня взвести? — простодушно изумилась она. — Как можно подучить Мариэтту, эту бедную сумасбродную девочку, ревновать ко мне? Тебя обманули, Франсуа: тут корыстный расчет, какой — узнаем позже. А ревность — это немыслимо: я уже не в том возрасте, чтобы молодая, хорошенькая девушка опасалась меня. Мне без малого тридцать, а для крестьянки, у которой было много горя и много работы, это такие годы, что я тебе в матери гожусь. Один сатана решится сказать, что я вижу в тебе не только сына, и Мариэтта не могла не заметить, как я пыталась вас поженить. Нет, нет, сынок, не верь, что ей пришла такая низкая мысль, или хоть молчи об этом. Мне слишком больно и стыдно это слышать.

Жорж Санд

Сироту Франсуа спасла и воспитала молоденькая мельничиха Мадлена. Несмотря на запреты свекрови и мужа, на сплетни соседей, на предубеждения против незаконнорожденных беспризорников, она была добра и заботлива, и Франсуа отблагодарил ее беззаветною любовью.

Жорж Санд

Жорж Санд

О чем говорят цветы скачать

Мопра. Орас скачать

Спиридион скачать

Лукреция Флориани скачать

Чертово болото скачать

Отзывы читателей

  • epub (230.2 Кб)
  • fb2 (182.8 Кб)

О книге

Сталкиваясь с ежедневными стрессовыми ситуациями и изнурительными нагрузками, человеку в современном мире просто необходимо уметь снимать душевное напряжение. Одним из наиболее эффективных способов, без сомнения, является чтение книг. Книги помогают справится со многими душевными неурядицами, погружая читателя в другую жизнь, мир и даже время.


[Закрыть] и тем самым – к его мифологическому первоисточнику.

Я сам давал средства на воспитание нескольких найденышей обоего пола, и все они выросли нравственно и физически здоровыми. Но это нисколько не опровергает того факта, что из-за дурного воспитания эти несчастные дети в сельских местностях обычно приобретают разбойничьи наклонности. Отдают их самым бедным людям, пособие платят на них недостаточное; поэтому приемные родители ради наживы нередко приучают их к позорному ремеслу попрошаек. Неужели нельзя увеличить это пособие на условии, что найденышам будет запрещено просить милостыню у соседей и знакомых?

Я на собственном опыте убедился также, что нет ничего сложнее, чем развить чувство собственного достоинства и трудолюбие в детях, которые, едва начав жить, уже научаются нищенствовать.

Предисловие

Мы с Р. возвращались после прогулки, пересекая потемневшие поля по тропинкам, слегка серебрившимся в лунном свете. Был теплый, чуть пасмурный осенний вечер; в воздухе, звонком, как всегда в такое время года, царила какая-то тайна, преисполняющая этой порой природу. Казалось, перед тем как неизбежно оцепенеть от стужи и погрузиться в тяжелую зимнюю спячку, все существа, все творения спешат украдкой насладиться последними минутами жизни; и, словно силясь обмануть время, словно страшась, что их застигнут за последними забавами празднества и прервут его, все существа, все творения, бесшумно и стараясь не выдать себя, предавались ночным восторгам. Вместо ликующих трелей у птиц вырывались лишь приглушенные крики. По временам из борозды на пашне доносился нескромный зов цикады, но он тут же обрывался, и насекомое уносило свою песнь или жалобу на другое место встречи с себе подобными. Растения торопливо источали последний аромат, тонкий, сдержанный и потому особенно сладостный. Желтеющая листва – и та не смела шелохнуться под дыханием ветерка, и на пастбищах, где бродили стада, ни единый звук не возвещал о любви или соперничестве.

Мы с моим другом тоже старались ступать как можно тише, и невольная сосредоточенность, побуждавшая нас хранить молчание, еще более обостряла нашу восприимчивость к умягченной красоте природы и чарующей гармонии ее последних аккордов, затухавших в неуловимом пианиссимо. Да, осень – это грациозное грустное andante, восхитительная прелюдия к торжественному адажио зимы.

– Все вокруг так безмятежно, – заметил наконец мой друг, которому, как и мне, молчание не мешало следить за ходом мысли спутника, – все так странно задумчиво, так равнодушно к людским трудам, намерениям и заботам, что я спрашиваю себя, какими словами, каким цветом, какими средствами искусства и поэзии человеческий разум может украсить лик природы в такую вот минуту. И чтобы отчетливей определить для тебя предмет моих раздумий, я сравниваю этот вечер, небо и пейзаж, угасшие и все же столь гармоничные, столь завершенные, с душой набожного и осторожного крестьянина, который трудится, живет своим трудом и наслаждается привычной ему жизнью, не имея ни потребности, ни желания, ни возможности раскрыть и выразить свой внутренний мир. Я силюсь проникнуть в таинственные глубины бесхитростного крестьянского бытия, хотя, как человек цивилизованный, не умею жить только инстинктом и постоянно томлюсь желанием отдать себе и ближним отчет в любых своих наблюдениях и размышлениях.

– Так вот, – продолжал мой друг, – точно так же, как я сейчас спросил себя, что могут прибавить живопись, музыка, поэтическое описание, словом – все усилия искусства, к красоте этой осенней ночи, предстающей в своем таинственном безмолвии и преисполняющей меня каким-то волшебным чувством сопричастности к ней, точно так же я с трудом пытаюсь уяснить, какая связь существует между моим чересчур деятельным разумом и слишком бездеятельным разумом крестьянина.

– Прежде всего подумаем, – ответил я, – правильно ли я понимаю, как поставлен вопрос. Возьмем эту октябрьскую ночь, обесцвеченное небо, музыку без отчетливой и связной мелодии, безмятежную природу, крестьянина, который близок к нам уже тем, что также наслаждается ею и понимает ее, хотя в простоте своей не умеет этого высказать, – возьмем все это и назовем естественнойжизнью, в отличие от нашей сложной, многосторонней жизни, которую я именую искусственной.Ты спрашиваешь, какая взаимозависимость, какая непосредственная связь возможна между двумя этими противоположными состояниями существ и творений – между дворцом и хижиной, художником и произведением, поэтом и пахарем?

– Вот именно, – отозвался мой друг. – И более того: между языком природы, инстинктами естественной жизни и языком искусства и науки, короче – языком знания?

– Отвечу тебе на твоем же языке, что связью между знаниеми ощущениемслужит чувство.

– Именно о том, как определить чувство, я спрашиваю и тебя и себя. Именно это определение покажет, что же меня затрудняет; именно в нем раскрываются искусство и, если угодно, художник, призванный поведать всю чистоту, прелесть и очарование естественной жизни тому, кто живет лишь искусственной жизнью и – позволь сказать тебе это перед лицом природы с ее божественными тайнами – представляет собой величайшего дурака на свете.

– Ты спрашиваешь ни много ни мало о том, в чем тайна искусства; ищи ее в лоне господнем, потому что ее не откроет тебе ни один художник. Он ведь сам не знает и не может объяснить, что вдохновляет его или обрекает на бесплодие. Как взяться за дело так, чтобы передать красоту, простоту, правду? Да разве нам это известно? И кто научит нас этому? Тут бессильны даже самые великие: попытавшись это сделать, они перестанут быть художниками и превратятся в критиков, а уж критика…

– А критика, – подхватил мой друг, – веками ходила вокруг тайны, так ничего в ней и не поняв. Но прости: я вел речь кое о чем другом. Я гораздо более варвар: я ставлю под сомнение силу искусства вообще. Я презираю его и отрицаю; я утверждаю, что оно еще не родилось, что оно не существует, а если и существует, то отжило свой век. Оно затаскано, оно утратило форму, в нем угасло дыхание жизни, оно разучилось воспевать красоту и правду. Природа – творение искусства, но на свете лишь один художник – бог, а человек – только лишенный вкуса подражатель. Природа прекрасна, каждая пора ее дышит чувством, в ней нетленно живут любовь, юность, красота. Человек же, который пытается их ощутить и передать, располагает лишь ничтожными способностями и нелепыми средствами. Лучше уж ему не браться за это, а умолкнуть и погрузиться в созерцание. Ну, а ты что скажешь?

– Согласен: так было бы лучше всего, – ответил я.

– Ого! – воскликнул он. – Ты заходишь слишком далеко. Нельзя же так безоговорочно принимать мой парадокс. Я утверждаю, а ты возражай.

– Тогда я возражу, что в сонете Петрарки есть своя красота, не уступающая красе воклюзских вод; что в прекрасном пейзаже Рейсдаля [2] 2
Рейсдаль, Якоб ван – голландский художник-пейзажист XVII века ( прим. верстальщика).

[Закрыть] не меньше очарования, чем у сегодняшнего вечера; что Моцарт поет на человеческом языке не хуже, чем Филомела на птичьем; что страсти, инстинкты и чувства говорят у Шекспира так, что их способен воспринять самый простой, самый бесхитростный человек. В этом все – искусство, чувство, связь между ними.

– Да, все зависит от умения перевоплощаться. Но что делать, если мне этого мало? Что делать, если по всем канонам хорошего вкуса и эстетики ты тысячу раз прав, а я все-таки нахожу, что шум водопада звучнее стихов Петрарки, и так далее? Что ты ответишь, если я скажу, что никто никогда не поведал бы мне об очаровании этого вечера, если бы я сам не насладился им? Что все страсти у Шекспира вместе взятые холодней, чем сверкающие глаза ревнивого крестьянина, когда он бьет свою жену? Речь идет о том, чтобы убедить мое чувство. Как быть, если оно не приемлет твоих примеров, противится твоим доводам? Следовательно, искусство – не всегда непреложный толкователь, и даже наилучшее определение не всегда удовлетворяет наше чувство.

– Я в самом деле могу ответить одно: искусство – документ, основанием для которого служит природа; это основание всегда налицо, оно может подтверждать, а может и опровергать документ, но он никогда не будет достаточно убедителен, если мы не постараемся любовно и благоговейно вникнуть в его основание.

– Итак, документ немыслим без основания; но разве основание так уж нуждается в документе?

– Бог, несомненно, мог бы обойтись и без него, но бьюсь об заклад, что ты, рассуждающей сейчас так, словно ты не наш брат художник, ничего не понял бы и основании, если бы тебе не послужила документом художественная традиция в бесчисленных ее формах, да и сам ты не был документом, в свой черед воздействующим на основание.

– Вот на это-то я и сетую. Мне хочется избавиться от этого вечного, надоедливого документа; стереть из памяти каноны и формы искусства; не думать о живописи, созерцая пейзаж, о музыке, внемля ветру, о поэзии, любуясь и восхищаясь природой в целом. Мне хочется наслаждаться всем этим непроизвольно, потому что, на мой взгляд, кузнечик, когда он стрекочет, – и тот испытывает больше радости, больше опьянения, нежели я.

– Короче говоря, ты сетуешь на то, что ты человек?

– Нет, на то, что я не первобытный человек.

– Еще вопрос, мог ли он наслаждаться, не сознавая, что наслаждается.

– Не думаю, что он был просто животным. Став человеком, он все начал сознавать и чувствовать по-иному. Но я не могу отчетливо представить себе, как он чувствовал; вот это меня и мучает. Мне хотелось бы на худой конец стать тем, кем наше общество позволяет быть от колыбели до гроба стольким людям, – крестьянином, которому взамен грамоты бог даровал здоровые инстинкты, мирный нрав и чистую совесть; мне кажется, что, став им, усыпив в себе ненужные способности и не ведая извращенных привычек, я был бы счастлив, как тот естественный человек, о котором мечтал Жан-Жак.

– Я тоже мечтаю об этом, да и кто не мечтал? Но это еще не доказывает, что ты прав в своих рассуждениях: ведь самый простой, самый бесхитростный крестьянин – все-таки художник, и я полагаю даже, что искусство крестьян выше, чем наше. Это искусство другого рода, отличное от искусства нашей цивилизации, но оно больше говорит моей душе. Песни, были, народные сказки в немногих словах живописуют то, что наша литература умеет лишь раздувать и переряжать.

– Выходит, я прав? – подхватил мой друг. – Это самое чистое, самое лучшее искусство, потому что оно больше вдохновлено природой и ближе соприкасается с ней. Не спорю, я впал в крайность, утверждая, что искусство ни к чему; но я, кроме того, говорил, что хотел бы чувствовать, как чувствует крестьянин, и не отрекаюсь от своих слов. Я знаю несколько грустных бретонских песенок, которые сложены нищими, но стоят и Гете и Байрона: всего каких-нибудь три куплета доказывают, что простые души умеют оценить правду и красоту искреннее и полнее, чем самые прославленные поэты. А музыка! Разве в нашей стране нет изумительных мелодий? Что до живописи, то крестьяне ее действительно не знают, но им заменяет ее их наречие, более выразительное, энергическое и логичное, чем наш литературный язык.

– Согласен, – ответил я, – особенно с последним пунктом: я просто в отчаянии, что вынужден писать языком Академии, хотя мне гораздо больше знаком другой язык, который куда лучше приспособлен для выражения целого мира душевных движений, чувств и мыслей.

– Да, да, – поддержал он. – О, этот бесхитростный, неведомый мир! Сколько ни изучай его, он все равно недоступен для нашего искусства. Его не выразить даже тебе, крестьянину по натуре, если ты захочешь ввести его в область цивилизованного искусства, поставить его в духовную связь с искусственной жизнью.

[Закрыть] и до пастушков Трианона [4] 4
В личном поместье королевы Марии-Антуанетты Малый Трианон была устроена ферма, где королева играла в крестьянку, а ее свита изображала пастухов и пастушек ( прим. верстальщика).

[Закрыть] и которых, на закате монархии, Седен пытается переобуть в сабо, – все они в большей или меньшей мере надуманны и кажутся нам теперь ходульными и смешными. Сегодня с ними покончено, сегодня мы видим лишь их призраки в опере, и тем не менее они царили при дворах, приводя в восторг королей, заимствовавших у них пастушеский посох и суму. Я часто спрашиваю себя, почему исчезли пастухи, хотя наше время отнюдь не настолько уж привержено к правде, чтобы искусство и литература имели право презирать эти условные образы сильнее, чем типы, освященные модой. Сегодня у нас в ходу энергия и жестокость, и мы вышиваем по канве этих страстей такие страшные узоры, от которых, принимай мы все это всерьез, волосы встали бы дыбом.

– Если пастухи исчезли, – возразил мой друг, – если литература утратила этот лживый идеал, который был ничуть не хуже нынешнего, то не означает ли это, что искусство бессознательно стремится нивелировать себя и приспособиться к любому уровню образованности? Не кажется ли тебе, что мечта о равенстве, зароненная в общество, прививает искусству грубость и пылкость, чтобы оно могло пробуждать инстинкты и страсти, присущие каждому человеку, независимо от его положения? Конечно, до правды в искусстве еще далеко. В нарочито обезображенной действительности ее не больше, чем в расфранченном идеале, но ее, безусловно, ищут, и чем хуже ищут, тем сильнее жаждут найти. Посуди сам: драма, поэзия, роман сменили пастуший посох на кинжал и, выводя на сцену сельскую жизнь, в известной мере придают ей подлинность, которой так недоставало пасторали в прошлом. Однако поэзии здесь нет, и я сожалею об этом; пока что я не вижу способа показать идеал сельской жизни без румян или, напротив, без черных красок. Насколько мне известно, ты не раз об этом подумывал, но ждет ли тебя удача?

– Не надеюсь, – ответил я. – Я не нашел подходящей для этого формы и, глубоко чувствуя сельскую простоту, не знаю, каким языком ее выразить. Если землепашец заговорит у меня так, как говорит в жизни, мне придется снабдить книгу параллельным переводом для цивилизованной публики; если же он заговорит как мы, я создам нечто немыслимое – человека, которому должен буду приписать несвойственный ему образ мыслей.

– Я заранее утешен, – ответил я, – и если ты настаиваешь, вновь попытаюсь взяться за дело; посоветуй только – за какое.

– Вчера, например, – сказал он, – мы были с тобой на посиделках на хуторе. Коноплянщик до двух часов ночи рассказывал там всякие истории. Служанка кюре вторила ему или поправляла его: у этой крестьянки уже есть кое-какое образование; сам он, правда, человек темный, но зато богато одаренный и на свой лад красноречивый. Вдвоем они рассказали нам одну быль, довольно длинную и смахивающую на семейный роман. Ты ее запомнил?

– Превосходно и могу дословно повторить на их же наречии.

– Нет, оно потребует перевода; писать надо по-французски, не позволяя себе ни одного местного словечка, кроме тех, которые настолько понятны, что читателю не потребуется примечание.

– Я вижу, ты навязываешь мне работу, от которой недолго рехнуться: сколько раз я ни брался за нее, у меня всегда потом оставалось лишь недовольство собой да сознание своего бессилия.

– Неважно! Ты опять возьмешься за нее: я ведь знаю вас, художников; вас вдохновляют только трудности, что достается без мук, то вам не удается. Ну, давай-ка расскажи мне историю найденыша, но только не в том виде, в каком мы ее с тобой слышали: там это был рассказ для здешних умов и ушей, хоть в своем роде и образцовый. А ты мне изложи ее так, словно справа от тебя сидит парижанин, говорящий на современном языке, а слева – крестьянин, в чьем присутствии ты не желаешь произнести ни одной фразы, ни одного слова, которых он не в состоянии понять. Короче: ради парижанина говори ясно, ради крестьянина – просто. Один станет упрекать тебя в бесцветности, другой – в неизящности. Но с тобой буду и я, пытающийся понять, каким образом искусство, не переставая быть им для всех, может постичь тайну первобытной простоты и передать уму разлитое в природе очарование.

– Значит, мы сделаем этот набросок вдвоем?

– Да, потому что я буду останавливать тебя там, где ты собьешься.

– Тогда присядем на этом поросшем тимьяном пригорке. Но раньше позволь мне спеть несколько сольфеджио, чтобы прочистить себе горло.

– Это просто метафора. Мне кажется, прежде чем браться за работу над произведением искусства, следует припомнить какой-нибудь сюжет, который мог бы послужить тебе образцом и привести тебя в соответствующее расположение духа. Так вот, чтобы приготовиться к тому, чего ты от меня, требуешь, мне нужно рассказать историю собаки Бриске. Она коротка, и знаю я ее наизусть.

– Что это такое? Не припоминаю.

– Это первое сольфеджио для моего голоса, сочиненно Шарлем Нодье, который пробовал свой голос на все возможные лады; большой, на мой взгляд, художник, он не стяжал той славы, какой заслуживал, потому что сделанные им бесчисленные попытки чаще оказывались неудачными, чем успешными; но если человек создал несколько шедевров, пусть даже самых коротеньких, следует увенчать его лаврами и простить ему ошибки. Итак, о собаке Бриске. Слушай.

И я рассказал другу историю болонки; она растрогала его до слез, и он объявил ее шедевром в своем жанре.

– Эта одиссея бедной собачки Бриске того и гляди отобьет у меня всякую охоту браться за дело, – сказал я ему. – Весь рассказ уложился меньше чем в пять минут, и все же в нем нет ни одного промаха, ни одного недостатка; это бриллиант, отшлифованный лучшим гранильщиком на свете, потому что в литературе Нодье был прежде всего ювелиром. У меня нет его умения, и мне поневоле придется воззвать к чувству. К тому же не могу обещать, что буду немногословен, и заранее предвижу, что моему наброску недостанет первого из всех достоинств – мастерства и краткости.

– Дальше, дальше, – бросил мой друг, которому наскучили мои предисловия.

– Итак, вот история Франсуа-найденыша, – продолжал я, – и я попробую дословно повторить ее начало. Как раз на этом месте в разговор вступила Моника, старая служанка кюре.

– Минутку, – перебил мой строгий слушатель. – Остановимся на заглавии. Найденыш– не очень литературное слово.

Читайте также: