Битов фотография пушкина краткое содержание

Обновлено: 02.07.2024

Вот сегодня, наконец, оказалось, что войны еще никакой нет.

А позавчера она разразилась, и еще вчера она, возможно, была.

А сегодня опять "еще не вечер".

А позавчера, "между собакой и волком" (надо же! одним присваивают героя, а другим — "часть речи"…), позавчера, в сумерки спустился я с чердака включить на нем свет (он у меня включается внизу), все уже спали, прокрался, включил и вышел на крыльцо, присел покурить. Там я сидел, на крыльце, будто поглядывая на себя сверху, все еще с чердака, что-то там на чердаке недодуманное додумывая, поглядывал перед собой на эту утрату четкости, будто все, что рисовала нам жизнь за день, из облаков, теней, трав и заборов, все теперь напрочь стерла, размазав своей резинкой: не получилось. Но так смазав белый лист дня, что-то, от спешки, пропустила: то куст выступит неправдоподобно, будто шагнет навстречу, прорисованный с тщательностью до прутика, как вовсе не был он прорисован и при солнце, то цветы вечерние засветятся отдельно, будто поплывут сквозь сумерки… Так я буду сидеть, предаваясь, ленясь снова взойти на свой, теперь уже освещенный верх, впрячься в лямку своего чердака, поволочь его сквозь непроходимый текст. Тут невидимая уже калитка распахнется, обозначив свое отсутствие скрипом, и ввалится вполне видимый мужик, клонясь, как забор, на сторону, расшатывая нетвердой походкой сумерки. "Что-то я тебя раньше не видел", скажет, усаживаясь рядом, попросит стакан.

Вообще в нашей развалившейся деревеньке (три жилых двора из двух десятков, пребывающих, как в ускоренной киносъемке, в разных стадиях разрушения и разорения) у нас так не принято, чтобы заявляться запросто друг к другу даже днем. Я ему попробую стакан-то не дать, ссылаясь, что все спят, что сам я не пью, опасаясь разрушения своего маленького времени, как раз будто очень захотев подняться и продолжить работу… я ему попытаюсь стакан не дать. Тут-то он мне и вывалит, преисполненный скорби, поигрывая то желваками, то быстроватыми взглядами, то роняя голову, как бы слезу не то смахивая, не то скрывая… Тут-то он: "Это что же, выходит? опять война?. . "

А я только третьего дня отмахал по нашим дорогам за пятьсот километров, за Ярославль, за Кострому, за Судиславль и Галич — наконец вырвался из столицы, к сыну, к чердаку… Быстро домчал, без поломок и аварий, часов за двенадцать. Какая война? что плетешь?

А он мне, без обиды, а с огорчением, как недоумку — все в подробностях. Как ехал из райцентра последним автобусом, как у одного парня транзисторный приемник был, как все в автобусе мужики слышали… как все это случилось, что война… Не хочу даже сейчас, когда миновало, подробности эти воспроизводить.

И впустил, и чашку дал. Оказалось, что всего лишь воды и просил. Лишь она и требовалась… Только уселся он прочно, как навсегда. "Что, — думаю, — сейчас их всех поднимать и ехать или пусть уж поспят до утра?. . А может, и вообще уже ЗРЯ ехать — ничего-то там и нет, и такая судьба мне выпала: к сыну поспеть и выжить… А как же?. . " Вот в эту сторону невозможно и подумать, про тех, кто ТАМ. Это как-то отрезвляет. Да полно, да не наплел ли ты все? Э, нет, говорит, кабы наплел… И опять вворачивает подробность. Мне ли не знать, какова она, подробность? Гипноз один… однако опять верю. Потому что страшно.

Андрей Битов - Фотография Пушкина (1799–2099). Повесть

Андрей Битов - Фотография Пушкина (1799–2099). Повесть краткое содержание

В книгу включены повести разных лет, связанные размышлениями о роли человека в круге бытия, о постижении смысла жизни, творчества, самого себя.

Фотография Пушкина (1799–2099). Повесть - читать онлайн бесплатно полную версию (весь текст целиком)

Фотография Пушкина (1799–2099)

Вот сегодня, наконец, оказалось, что войны еще никакой нет.

А позавчера она разразилась, и еще вчера она, возможно, была.

А сегодня опять "еще не вечер".

А позавчера, "между собакой и волком" (надо же! одним присваивают героя, а другим — "часть речи"…), позавчера, в сумерки спустился я с чердака включить на нем свет (он у меня включается внизу), все уже спали, прокрался, включил и вышел на крыльцо, присел покурить. Там я сидел, на крыльце, будто поглядывая на себя сверху, все еще с чердака, что-то там на чердаке недодуманное додумывая, поглядывал перед собой на эту утрату четкости, будто все, что рисовала нам жизнь за день, из облаков, теней, трав и заборов, все теперь напрочь стерла, размазав своей резинкой: не получилось. Но так смазав белый лист дня, что-то, от спешки, пропустила: то куст выступит неправдоподобно, будто шагнет навстречу, прорисованный с тщательностью до прутика, как вовсе не был он прорисован и при солнце, то цветы вечерние засветятся отдельно, будто поплывут сквозь сумерки… Так я буду сидеть, предаваясь, ленясь снова взойти на свой, теперь уже освещенный верх, впрячься в лямку своего чердака, поволочь его сквозь непроходимый текст. Тут невидимая уже калитка распахнется, обозначив свое отсутствие скрипом, и ввалится вполне видимый мужик, клонясь, как забор, на сторону, расшатывая нетвердой походкой сумерки. "Что-то я тебя раньше не видел", скажет, усаживаясь рядом, попросит стакан.

Вообще в нашей развалившейся деревеньке (три жилых двора из двух десятков, пребывающих, как в ускоренной киносъемке, в разных стадиях разрушения и разорения) у нас так не принято, чтобы заявляться запросто друг к другу даже днем. Я ему попробую стакан-то не дать, ссылаясь, что все спят, что сам я не пью, опасаясь разрушения своего маленького времени, как раз будто очень захотев подняться и продолжить работу… я ему попытаюсь стакан не дать. Тут-то он мне и вывалит, преисполненный скорби, поигрывая то желваками, то быстроватыми взглядами, то роняя голову, как бы слезу не то смахивая, не то скрывая… Тут-то он: "Это что же, выходит? опять война. "

А я только третьего дня отмахал по нашим дорогам за пятьсот километров, за Ярославль, за Кострому, за Судиславль и Галич — наконец вырвался из столицы, к сыну, к чердаку… Быстро домчал, без поломок и аварий, часов за двенадцать. Какая война? что плетешь?

А он мне, без обиды, а с огорчением, как недоумку — все в подробностях. Как ехал из райцентра последним автобусом, как у одного парня транзисторный приемник был, как все в автобусе мужики слышали… как все это случилось, что война… Не хочу даже сейчас, когда миновало, подробности эти воспроизводить. "Это что же, — мотает он головой, как лошадь, — только внуков народили и поднять не сможем?"

И впустил, и чашку дал. Оказалось, что всего лишь воды и просил. Лишь она и требовалась… Только уселся он прочно, как навсегда. "Что, — думаю, — сейчас их всех поднимать и ехать или пусть уж поспят до утра. А может, и вообще уже ЗРЯ ехать — ничего-то там и нет, и такая судьба мне выпала: к сыну поспеть и выжить… А как же. " Вот в эту сторону невозможно и подумать, про тех, кто ТАМ. Это как-то отрезвляет. Да полно, да не наплел ли ты все? Э, нет, говорит, кабы наплел… И опять вворачивает подробность. Мне ли не знать, какова она, подробность? Гипноз один… однако опять верю. Потому что страшно.

"Что это я тебя не знаю?" — опять говорит он, это у меня-то в доме мною впущенный, сидючи. "А я тебя", — говорю. "Меня не знаешь?! Да нет такого, кто меня здесь не знает! Я — Чистяков! У меня брат на железной дороге…" И так далее.

Понял я про него: такой мужик — то он сидел, то воевал, то у него ордена, то внуки, то я ему сынок, то он меня младше — пьянь, поэтическая натура, я таких много не в деревне видел, а — ИЗ. Понял я про него, да не все: "Ты меня не знаешь, а знаешь ли ты, что ты в МОЕМ доме сидишь?" Историю покупки избы моим тестем я знал смутно — может, и правда. Нетрудно было в таком случае, с авторской сентиментальностью, вообразить, каково это: узнать про войну, быть не вполне, сами ноги привели… и вот на пороге, где родился и вырос, неизвестно какой, но инородец сидит, в усах и в очках ("Почему у тебя усы, а у меня нет?" — в частности, спросил он меня с наигранной социальной злобой, а про очки — нет, ничего не сказал…), сидит на родимом пороге, и в дом не пускает, и даже воды не подаст… И вот я и впустил, и подал (за войну-то!), а он сидит, скорбит и воды той отпить не может: сидит в вечной наклонке, мастерски ни на что не опираясь, но и с табурета не падая, а чашка в его руке, в другую наклонку, но тоже не вываливается, и вода в ней, под острым углом, подчиняясь физике, обозначает горизонт и неправдоподобный угол, и Чистякова, и чашки. Оставим его до утра в этой позе.

А наутро та же трава и погода — ни Чистякова, ни войны; однако в трех дворах наших с удивительным спокойствием подтверждают: да, было дело— теперь война; подождем, сообщат… Да кто сказал-то?! А Чистяков и сказал.

Подождали еще денек — и ничего нам не сообщили, не подтвердилось, а нам и не до того было: погодка наконец выдалась — сено ворошить.

А мне — сено не ворошить. Я — на свой чердачок-с. У меня творческий процесс-с. А только чего — не знаю. Разве вид из окошка, в который раз, не суметь описать. Там-то как раз сено и ворошат. Баба и мужик. Костерочек в стороне развели. Отсюда не видно — кто. Наверно, Молчановы — их угол…

По стеклу на самом переднем плане муха ползет, и так же мысль моя уползает за мухой… Вот ведь, думаю, ни живопись и ни фото — никак этого не отобразить, что в эту рамку для меня вставлено кем-то, задолго до меня эту избу ставившим, никак планировку к виду из моего окошка, естественно, не учитывавшим, но меня, однако, к этому пейзажу приговорившим. Не сфотографируешь так, чтобы и рама окошка, как рама картины, и муха ползает по картине, а на переднем плане столб, проводами, как нотными линейками, пейзаж для начала разлиновавший так, что на нижней линейке еще забор, на средней как раз сено ворошат, а на верхних двух — уже дальний лес и само небо…

Стоило отвернуться это записать, как ушла баба, улетела муха, мужик на глазах скрылся за стог, осталась одна собачка, которой до того, надо сказать, не было. А мужик-то, было пропавший, затоптал костерок, да в ту же сторону, что баба исчезла, и направляется.

А теперь оглянусь и — ничего: ни дымка, ни собачки. И свет переменился. Мирный пейзаж, столь утешающий своей вечностью! Где ты? Какое бешеное время свистит в нем! Тахикардия какая-то. Мчание. Не говоря уж о ветерке и облаках… а там, под спудом, тихой сапой, там гриб растет, да вошь ползет, да мышь шуршит. Дымок оторвался от земли, как душа, уже сам, без мужика — от порыва, от ветра — и нет его. Пейзаж закрыт на обед. Кошка Наташка по опустевшему пейзажу к дому идет, тоже обедать, тоже кормить… сейчас и меня позовут снизу суп есть и — пропал пейзаж!

У Левы имеются три подруги. Одной из них является Альбина, она принадлежит к кругу Левиного воспитания, очень утонченная и умная. Ради Левы она бросает мужа, но так и остается нежеланной и нелюбимой, несмотря на то, что они встречаются дальше. Другой девушкой является Любаша, она очень проста и совершенно незамысловата, именно поэтому отношениям с ней Лева не придает никакого значения. Он преданно любит лишь Фаину, с которой он познакомился на выпускном вечере в школе. Лева на следующий день пригласил Фаину в ресторан и относится к ней с большим трепетом, не решаясь взять её за руку и поцеловать.
Фаина опытнее и старше Левы. Они встречаются, и Леве все время приходится выкраивать деньги на походы в ресторан и множество разных дамских мелочей, часто он занимается у дяди Диккенса и продает в тайне книги. Он постоянно ревнует Фаину и не раз уличает её в неверности, но не может с ней расстаться. На одной из вечеринок Лева видит как Фаина и Митишатьев незаметно исчезают из комнаты и запираются в ванной. Остолбенев от происходящего, он начинает машинально щелкать замком на её сумочке, и, заглянув туда, он находит кольцо, которое, по словам самой Фаины, очень дорогое. Думая о том, что у него совершенно нет денег, он кладет кольцо себе в карман.
Когда Фаина узнает о пропаже, он не сознается, и говорит, что обязательно купит другое кольцо, надеясь, что за украденное он выручит приличную сумму денег. Когда Лева узнает, что украденное кольцо почти ничего не стоит он просто возвращает его владелице, уверяя, что приобрел его с рук за копейки. Фаина возразить ему не может и принимает подарок. После этого происшествия в их отношениях наступает продолжительный мирный период, но затем они все же расстаются.

Чернильница Григоровича находится прямо под окном, а из подвала достают очередную копию маски Пушкина. На следующий день Лева видит, что никто из людей не заметил, что вчера был произведен ремонт и сделана уборка. Вызывает заместитель директора его лишь с той целью, чтобы поручить сопровождение по Ленинграду, какого то американского писателя.
Лева показывает американцу памятники Ленинграда и ведет рассказ о русской литературе. Ленинград, Россия, Пушкинский дом, все это есть русская литература.
Оставшись один, Лева стоит на фоне Медного всадника над Невой, и ему кажется, что он уже описал мертвую петлю опыта, захватил много пустой воды длинным и тяжелым неводом. И вот он находится в этой точке и понимает, что устал.

*
*
*
*
*
*

392_300_23685_bbtbi

Мне сразу хочется сообщить вам, дорогие слушатели, что я записываю эту программу в день рождения Пушкина, 6 июня по новому стилю. А теперь перейдем к произведению. Итак, в дни празднования 300-летнего юбилея поэта (2099-й год), когда уже изобрели настоящую машину времени, – некий докладчик на высоком собрании, голосом заслуженного артиста Леонида Мозгового, вещает аудитории:

Причисляя себя к этому племени, я понемногу размышляю о том, что в битовском рассказе между строк говорится и о промысле Божием, что не человеческое это дело вмешиваться в Него, что тайны души открыты не человеку, но Богу. Надеюсь, это не мои фантазии. А заодно я тихо радуюсь тому, что фотографии Пушкина у нас как не было так и нет, пусть тайна останется тайной.

Скачайте приложение для мобильного устройства и Радио ВЕРА будет всегда у вас под рукой, где бы вы ни были, дома или в дороге.



Слушайте подкасты в iTunes и Яндекс.Музыка, а также смотрите наши программы на Youtube канале Радио ВЕРА.

Читайте также: