Я получил блаженное наследство чужих певцов блуждающие сны сочинение мандельштам

Обновлено: 02.07.2024

Я получил блаженное наследство —

Чужих певцов блуждающие сны…

Хочется напомнить основные вехи творчества Осипа Мандельштама.

Совсем молодым Мандельштам жил некоторое время в западной Европе.

О его пребывании во Франции мы знаем из воспоминаний Михаила Карповича. Карпович познакомился с Мандельштамом в парижском кафе студенческого квартала 24 декабря 1907 года. Они часто встречались до весны 1908 года.

О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала,

Колыхала мой челн, челн подвижный, игривый и острый.

В водном плеске душа колыбельную негу слыхала,

И поодаль стояли пустынные скалы, как сестры.

Отовсюду звучала старинная песнь — Калевала:

Песнь железа и камня о скорбном порыве Титана.

И песчаная отмель — добыча вечернего вала,

Как невеста белела на пурпуре водного стана.

Как от пьяного солнца бесшумные падали стрелы

И на дно опускались и тихое дно зажигали,

Как с небесного древа клонилось, как плод перезрелый,

Слишком яркое солнце, и первые звезды мигали;

Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый,

Я не знаю, как долго, не знаю, кому я молился.

Неоглядная Сайма струилась потоками лавы.

Белый пар над водою тихонько вставал и клубился.

Гумилев, Ахматова и Мандельштам — пошли впоследствии совершенно разными творческими путями.

Творческий путь Мандельштама делится на четыре отчетливых периода:

Стихи 1921 — 1925 годов.

Лирика 30-х годов, несобранная в книги стихов при жизни поэта и в большей части при жизни его неопубликованная.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,

Я изучал твои чудовищные ребра,

Тем чаще думал я: из тяжести недоброй

И я когда-нибудь прекрасное создам.

Петербург занимает особое место в творчестве Мандельштама. В архитектуре своего родного города он видит, как и поэты восемнадцатого века, печать вечного города Рима. Так же как неоклассицисты допушкинского времени, Мандельштам, которого часто называют классицистом, не чувствует двойственности и фантастичности Северной Пальмиры, он воспевает красоту и гармоничность этого города.

Многие стихотворения Мандельштама как бы написаны на палимпсесте — пергаменте, которым в древности пользовались несколько раз, стирая написанное раннее. Прошлое в его творчестве просвечивает сквозь настоящее, так как более древние письмена вдруг открываются в старинной рукописи.

В стихотворении о соборе Парижской Богоматери, например, поэт воскрешает прошлое Парижа, время римского завоевания, которое принесло с собой первые дороги и мосты, а также культуру и закон в поселок, Лютеция — будущий Париж.

В двух строках поэт рисует прошлое города:

Где римский судия судил чужой народ –

Стоит базилика.

Стихийный лабиринт, непостижимый лес,

Души готической рассудочная пропасть,

Египетская мощь и христианства робость,

С тростинкой рядом — дуб, и всюду царь — отвес.

Айя-София — здесь остановиться

Судил Господь народам и царям!

Весь купол твой, по слову очевидца,

Как на цепи подвешен к небесам.

И всем векам — пример Юстиниана,

Когда похитить для чужих богов

Позволила Эфесская Диана

Сто семь зеленых мраморных столбов.

Здесь сквозь видение Софийского собора проступает более древний храм Дианы Эфесской, из которого был взят мрамор для постройки константинопольского храма.

На страшной высоте блуждающий огонь,

Но разве так звезда мерцает?

Прозрачная звезда, блуждающий огонь,

Твой брат, Петрополь, умирает.

На страшной высоте земные сны горят,

Зеленая звезда мерцает.

О если ты звезда — воды и неба брат,

Твой брат, Петрополь, умирает.

Смерть своего города поэт, определивший акмеизм как тоску по мировой культуре, воспринимает особенно трагично. Его повторяющийся эмоциональный рефрен о гибели Петербурга и звучит, как плач хора античной трагедии. Город показан во власти угрожающих ему стихийных сил, над ним несется фантастически — кошмарный корабль — чудовище с распростертыми крыльями.

Однако, в стихотворении есть и отрицание смертности города, которое до сих пор, по-видимому, не было замечено исследователями. Во-первых, Петербург носит наименование Петрополя и, таким образом, приобщен к вечным городам.

Во-вторых, в последней строфе Петрополь уподобляется звезде, звезды же бессмертны. Петербург, таким образом, становится бессмертным; умирает только отражение звезды, а Петрополь — звезда будет жить вечно.

Бежит весна топтать луга Эллады,

Обула Сафо пестрый сапожок,

И молоточками куют цинады,

Как в песенке поется, перстенек.

Высокий дом построил плотник дюжий,

На свадьбу всех передушили кур,

И растянул сапожник неуклюжий

На башмаки все пять воловьих шкур.

И подумал: зачем будить

Удлиненных звучаний рой,

В этой вечной склоке ловить

Эолийский чудесный строй –

говорит поэт в стихотворении, написанном в 1922 году.

Вряд ли у какого-либо другого русского поэта было такое острое ощущение того времени, когда, по выражению Ахматовой, «приближался не календарный —

Век мой, зверь мой, кто сумеет

Заглянуть в твои зрачки

И своею кровью склеит

Двух столетий позвонки?

Чтобы вырвать жизнь из плена,

Чтобы новый мир начать,

Узловатых дней колена

Нужно флейтою связать –

это еще одна попытка связать минувший век и нынешний при помощи искусства.

Но век поэта уничтожает жизнь — Снова в жертву, как ягненка, / Темя жизни принесли / — и гибнет сам — Но разбит твой позвоночник, / Мой прекрасный жалкий век. /.

в 1936 году. Вот оно:

Кровь — строительница хлещет

Горлом из земных вещей

И горящей рыбой мещет

В берег теплый хрящ морей.

И с высокой сетки птичьей,

От лазурных влажных глыб

Льется, льется безразличье

На смертельный твой ушиб.

Две начальные строки этого восьмистишия являются повторением строк пятой и шестой восьмистишия первого. Очевидно поэт хотел усилить темы гибели и агонии таким повторением.

Время срезает меня, как монету,

И мне уж не хватает меня самого.

Подобно Ахматовой, у Мандельштама был долгий, почти пятилетний период поэтического молчания. Стихи вернулись к нему в 1930 году. Для лирики тридцатых годов характерны как бы две тональности: с одной стороны, в ней страх, и отчаяние, с другой — большая любовь к жизни, выраженная в таком оксиморонном сочетании, содержащемся в последней строке такого четверостишия:

Колют ресницы. В груди прикипела слеза.

Чую без страха, что будет и будет гроза.

Кто-то чудной меня что-то торопит забыть. –

Душно, и все-таки до смерти хочется жить.

И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме,

И Гете, свищущий на вьющейся тропе,

И Гамлет, мысливший пугливыми шагами,

Считали пульс толпы и верили толпе.

Быть может, прежде губ уже родился шепот

И в бездревесности кружилися листы,

И те, кому мы посвящаем опыт,

До опыта приобрели черты.

Известно, что непосредственной причиной ареста Мандельштама послужили его пресловутые стихи о Сталине. До этого поэту делалось много всяких предупреждений, но эти стихи, по-видимому, переполнили чашу терпения власть имущих. Думается, что в аресте Мандельштама есть некая ирония судьбы — поэт, которому так часто ставили в упрек отчужденность от действительности, погиб как раз за описание этой самой действительности:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны.

Еще не умер ты, еще ты не один,

Покуда с нищенкой — подругой

Ты наслаждаешься величием равнин

И мглой, и голодом, и вьюгой.

В роскошной бедности, в могучей нищете

Живи спокоен и утешен –

Благословенны дни и ночи те

И сладкогласный труд безгрешен.

В воронежские стихи впервые широко вошла в творчество Мандельштама среднерусская природа с ее просторами — с черноземными полями, с морозными зимами –

В лицо морозу я гляжу один:

Он — никуда, я — ниоткуда,

И все утюжится, плоится без морщин

Равнины дышащее чудо.

А солнце щурится в крахмальной нищете –

Его прищур спокоен и утешен.

Десятизначные леса почти что те.

А снег хрустит в глазах, как чистый хлеб безгрешен.

Где связанный и пригвожденный стон,

Где Прометей — скалы подспорье и пособье?

А коршун где — и желтоглазый гон

Его когтей, летящих исподлобья?

Тому не быть — трагедий не вернуть,

Но эти наступающие губы,

Но эти губы вводят прямо в суть

Эсхила — грузчика, Софокла — лесоруба.

Удивляться, конечно, этому нечего. Удивляться можно только тому, что поэт мог все-таки продолжать писать в этой обстановке, в которой ему пришлось жить.

Больной ( в последний год в Воронеже он уже не мог из-за одышки один выходить на улицу), совершенно лишенный средств к существованию, живший на скудную помощь немногих оставшихся друзей, он продолжал работать, потому что — как писал в начале 1937 года, последнего своего творческого года –

Народу нужен стих таинственно — родной,

Чтоб от него он вечно просыпался

И льнянокудрою каштановой волной –

Его дыханьем умывался.

В этом же 1937 году, окончив срок ссылки, поэт вернулся с женой в Москву, но ему было там отказано в прописке. Бездомные и нищие Мандельштамы кружили год в стокилометровом радиусе вокруг запретных для бывших ссыльных городов.

Весной 1938 года им была выдана путевка в дом отдыха. Там в ночь с первого на второе мая поэт был снова арестован. И из новой ссылки не вернулся. Последние его дни, судя по рассказам очевидцев, были ужасны, точная дата смерти неизвестна.

К обоим поэтам могут быть отнесены строки третьего члена славной акмеистской триады Анны Ахматовой:

Я не слыхал рассказов Оссиана,
Не пробовал старинного вина;
Зачем же мне мерещится поляна,
Шотландии кровавая луна?
И перекличка ворона и арфы
Мне чудится в зловещей тишине;
И ветром развеваемые шарфы
Дружинников мелькают при луне!
Я получил блаженное наследство —
Чужих певцов блуждающие сны;
Свое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.
И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет.
1914

© Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.

Я не слыхал рассказов Оссиана,
Не пробовал старинного вина;
Зачем же мне мерещится поляна,
Шотландии кровавая луна?

И перекличка ворона и арфы
Мне чудится в зловещей тишине,
И ветром развеваемые шарфы
Дружинников мелькают при луне!

Я получил блаженное наследство —
Чужих певцов блуждающие сны;
Свое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.

И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет.

Сходства тематические и вырази­тель­ные, подобные тем, которые в прошлой лекции мы обнаружили внутри отдель­ного поэтического текста, часто обна­руживаются и между раз­ными тек­стами одного автора. Интуи­тивно в этом нет ничего удивительного. Мы иногда безошибочно узнаем автора по его духу и, так сказать, почерку. Не значит ли это, что все тексты этого автора образуют как бы единый текст с единой темой, построенный на основе единого набора приемов выразитель­ности? Классическая формулировка этой проблемы принадлежит лингвисту Роману Якобсону:

И, добавим мы, тексты Мандель­штама — мандельшта­мовскими, тексты Зощенко — зощенковскими и так далее.

Я получил блаженное наследство —
Чужих певцов блуждающие сны;
Свое родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.

И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдет,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою ее произнесет.


…Как яблоня зимой, в рогоже голодать,
Тянуться с нежностью бессмысленно к чужому,
И шарить в пустоте, и терпеливо ждать.


Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть:
Bедь все равно ты не сумеешь стекло зубами укусить.


Слаще пенья итальянской речи
Для меня родной язык,
Ибо в нем таинственно лепечет
Чужеземных арф родник.


А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом,
Да, видно, нельзя никак…


Ах, ничего я не вижу, и бедное ухо оглохло,
Всех-то цветов мне осталось лишь сурик да хриплая охра.


Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне — соленой пеной
По губам.

По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.


Недалеко до Смирны и Багдада,
Но трудно плыть, а звезды всюду те же.


Театр Расина! Мощная завеса
Нас отделяет от другого мира;
Глубокими морщинами волнуя,
Меж ним и нами занавес лежит.


Мы прошли разряды насекомых
С наливными рюмочками глаз.
Он сказал: природа вся в разломах,
Зренья нет — ты зришь в последний раз.

Он сказал: довольно полнозвучья,
Ты напрасно Моцарта любил:
Наступает глухота паучья,
Здесь провал сильнее наших сил.


…Монастыри улиток и створчаток,
Мерцающих ресничек говорок.

Недостижимое, как это близко —
Ни развязать нельзя, ни посмотреть…

У современника Мандельштама Бориса Пастернака мы тоже обнаружим интен­сивную повторяемость мотивов и эффектов, свидетельствующую о единстве его системы инвариантов, — но системы совершенно иной, чем у Мандель­штама. В предметной сфере (в сфере тем и мотивов первого рода) это будут различные типы физических контактов между людьми, предметами быта, явлениями природы; всяческие прикосновения, приникания, объятия:

Когда еще звезды так низко росл
И полночь в бурьян окунало,
Пылал и пугался намокший муслин,
Льнул, жался и жаждал финала?


Но нежданно по портьере
Пробежит вторженья дрожь.
Тишину шагами меря,
Ты, как будущность, войдешь.


…Как мазь, густая синева
Ложится зайчиками наземь
И пачкает нам рукава.

Кто иглы заслезил
И хлынул через жерди
На ноты, к этажерке
Сквозь шлюзы жалюзи.

Метафоры охотно накладываются и на сами физические контакты и, так сказать, удваивают и усиливают их.

Те же люди и заботы те же,
И пожар заката не остыл,
Как его тогда к стене Манежа
Вечер смерти наспех пригвоздил.

Через понятие инвариантов у разных поэтов можно определить понятие поэти­ческого мира автора. Поэтиче­ский мир автора — это система, точнее иерархия его инвариантов: от самого общего, его центральной темы или набора цент­раль­­ных тем, через все мотивы разного уровня, выражающие эту тему, и вплоть до конкретных предметов, оборотов речи и других деталей, реализую­щих эту инвариант­ную пирамиду в его текстах. Грубо говоря, поэти­ческий мир — это полная система инвариантов от самого верх­него до самого нижнего, конкретного.

Существенно подчеркнуть, что ввиду общности языкового слова­ря и мотив­ного репертуара литературы и вообще всей нашей базы данных поэты неиз­бежно работают с одними и теми же общими для них словами, конструк­циями, мотивами, образами. Но делают они это . В терми­нах пред­ставле­ния о поэтических мирах и инва­риантах это получает очень четкое объяснение.

Возьмем два сходных пассажа, в кото­рых у обоих наших авторов — Пастер­нака и Мандельштама — проходит одно и то же слово. Но это не просто слово: оно воплощает характерные для поэтов инварианты — у каждого свои.

…Как плющ назойливый, цепляющийся весь,
Он мужественно врет, с Орландом куролеся.


Я вспоминаю немца-офицера,
И за эфес его цеплялись розы,
И на губах его была Церера…


Он стал спускаться. Дикий чашник
Гремел ковшом, и через край
Бежала пена. Молочай,
Полынь и дрок за набалдашник
Цеплялись, затрудняя шаг,
И вихрь степной свистел в ушах.

Закончим на лингвистической ноте и вернемся к Якобсону, с которого начали и который был одним из первых глубоких интерпретаторов поэтики Пастер­нака. В своей ипостаси лингвиста Якобсон написал важную статью о понятии грамматических значений как обязательных к выражению в том или ином языке: таковы род, число, падеж, время и так далее в русском языке. Особенно интересны для нас те из них, которые являются полно­значными, семан­тически наполнен­ными. Грамматический род чисто формален, он не зна­чит ничего. Почему стена женского рода, а стол мужского? Нипочему, это ничего не зна­чит. Но число и время семантически напол­нены, и, говоря , мы каж­дый раз обязаны решать: один или много? в прошлом, в на­стоящем или в буду­щем? В клас­сиче­ском китайском языке ни того ни другого нет, различать число и время не обя­за­тельно, то есть при желании можно, но не обя­зательно, а вот в англий­ском надо различать, определенный ли име­ется в виду преди­кат — и, значит, нужен ли артикль определенный или неопре­деленный. То есть в каждом языке имеется некоторый набор смыслов, сооб­щений, обязательных к выражению. Сказать мож­но все, но кое-что сказать обязательно.

Литературной параллелью к этому я бы и считал ситуацию с поэтическими мирами: в мире на языке каждого авто­ра он может говорить обо всем, но каж­дый раз обязательно гово­рит о своем, о своих инвариантах.

Читайте также: