Сбор грибов под музыку баха кратко

Обновлено: 02.07.2024

Ах,разве можно было ради чего-нибудь наилучшего отрекаться от хорошего! Измена любви ради большей любви все равно преступление. От добра добра не ищут.(А.Ким "Сбор грибов под музыку Баха")
"Под Солнцем ничего нет больше,чем Любовь. Да ещё Долг и Ответственность. А это она и есть*)))"- А.Е.

Другие статьи в литературном дневнике:

  • 26.12.2011. Об усталости.
  • 24.12.2011. О снегопаде.
  • 21.12.2011. О безразличии.
  • 20.12.2011. О запонках.
  • 15.12.2011. Об ощущениях.
  • 10.12.2011. О щЕночке.
  • 09.12.2011. О грибах.
  • 08.12.2011. О ней.
  • 07.12.2011. О желаниях.
  • 06.12.2011. О счастье жизни.
  • 05.12.2011. 5 декабря.
  • 04.12.2011. О 32 мае.
  • 03.12.2011. О силе.
  • 02.12.2011. О боях.
  • 01.12.2011. О зиме.

Портал Стихи.ру предоставляет авторам возможность свободной публикации своих литературных произведений в сети Интернет на основании пользовательского договора. Все авторские права на произведения принадлежат авторам и охраняются законом. Перепечатка произведений возможна только с согласия его автора, к которому вы можете обратиться на его авторской странице. Ответственность за тексты произведений авторы несут самостоятельно на основании правил публикации и российского законодательства. Вы также можете посмотреть более подробную информацию о портале и связаться с администрацией.

© Все права принадлежат авторам, 2000-2022 Портал работает под эгидой Российского союза писателей 18+

Громадный супергород, пропускавший через свое чрево, по скоростному шоссе на Кобе, маленькую, шуструю, ярко раскрашенную санитарную машину, Токио был тогда еще в полном расцвете своих чудовищных демиургических сил. И миловидной моложавой женщине с бледным лицом, с пристальным, самоуглубленным взглядом черных неподвижных глаз – матери ТАНДЗИ, в очередной раз везущей сына в сумасшедший дом, было особенно сиротливо, пусто на душе в ощущении своего несчастья и своей малости – во чреве гигантского города, в плену несчастного мира…

С этим ощущением непомерности и неодолимости всей горести существования она и появлялась в клинике, сопровождала несомого санитарами больного сына до приемного покоя, передавала его медсестре, оформляла надлежащие бумаги – и все это делала без лишнего слова. Затем уходила из больницы, не задерживаясь там ни на одну минуту. Никогда мать ТАНДЗИ не вступала ни в какие разговоры с медсестрами, ни о чем не расспрашивала врачей – она словно избегала этих разговоров, столь обыденных между родственниками больных и их врачами. И медицинской сестре МИОКО так и не пришлось ни разу побеседовать с этой женщиной о ее сыне, разузнать хоть что-нибудь о тех причинах, которые омрачают душу этого юноши, не дают ему жить и, очевидно, вскоре окончательно погубят его.

МИОКО. Я и не думала осуждать эту госпожу, но, когда она однажды спросила у меня, нельзя ли ей оставить сына в больнице на постоянно, я сначала опешила, промолчала, не найдя даже, что и сказать, а затем посоветовала ей обратиться по этому поводу к доктору НУМАНО. Разумеется, я заранее знала, что ответит ей доктор НУМАНО, но мне хотелось, чтобы он при этом как следует съязвил ей, чего не стеснялся делать, если докучали ему глупостями, и чтобы он сам убедился, каковы подлинные домашние обстоятельства у бедного ТАНДЗИ.

Как-то странно все это было! Сотни и сотни больных прошли через мои руки – но почему-то именно он один так запал мне в душу. Почему-то его было жаль больше, чем кого бы то ни было! И даже в тот день в Кобе, в мой последний час, когда стены закачались, как сумасшедшие, от люстры посыпались осколки, шкафы с лекарствами полетели на пол – и я, шатаясь, выбежала в коридор больницы, в темноте ощупью направилась в сторону лестницы – шла в темноте и чувствовала, как все подо мною и вокруг ходит ходуном, и уже понимала, что погибаю (не дожив и до сорока лет!) – даже в ту ужасную минуту почему-то подумала о нем, снова об этом бедном мальчике! Словно на свете не было никого другого, о ком надо было бы мне вспомнить в последнюю минуту своей жизни.

Из всех чувств, испытываемых людьми, он более всего ценил чувство юмора… Он считал юмор теплым чувством – наиболее щадящим человеческую душу. В то время как всякие горячие страсти опаляют и сжигают ее, подобно звездному огню, а всякая лютая ненависть или зависть вымораживает душу, подобно холоду космической пустоты. Меня он просил о том, чтобы я каким-то образом помог ему вернуть вдруг пропавшее во время его пребывания в Японии чувство юмора. С упорством маньяка он твердил, что жизнь духа продуктивна только в приближении к диапазонам чувства юмора – и это соответствует тому, мол, что жизнь физическая возможна только в пределах теплых температур…

ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. На том стоял и стоять буду! Разумеется, не каждому дано было понимать, что если звезды кружатся вечность друг возле друга, как заведенные, то это смешно. Что человек, убивающий другого, чтобы ограбить его, просто смешон. И вообще – бояться смерти смешно, а из-за этой боязни совершать что-нибудь подлое – еще смешнее… При чем тут паранойяльный бред? Вы неправильно установили мне диагноз, доктор.

НУМАНО. Мне припоминается, что вы просили найти и вернуть вам чувство юмора, словно это утерянный кошелек… То есть налицо была механическая подмена абстрактного конкретным. Типичная маниакальная провокация параноидального сознания… Уверен, что диагноз мой был верным. Вы были неизлечимо больны… Но это ничуть не перечеркивает того, что я и сам был больным, как и многие так называемые нормальные люди. И юмора в моей жизни было действительно маловато. Но вы-то, господин ОБЕЗЬЯНА РЕДИН, вы, понимавший столь хорошо, что чувство юмора является самым верным признаком душевного здоровья… – почему же вам оно было совершенно не свойственно? Э-э, на редкость мрачного пациента удостоился я встретить в вашем лице!

Также данная книга доступна ещё в библиотеке. Запишись сразу в несколько библиотек и получай книги намного быстрее.

Посоветуйте книгу друзьям! Друзьям – скидка 10%, вам – рубли

По вашей ссылке друзья получат скидку 10% на эту книгу, а вы будете получать 10% от стоимости их покупок на свой счет ЛитРес. Подробнее

  • Объем: 200 стр. 1 иллюстрация
  • Жанр:с овременная русская литература
  • Теги:б ессмертие, м агический реализм, м истерия, ф антасмагория, ф илософская прозаРедактировать

Эта и ещё 2 книги за 299 ₽

По абонементу вы каждый месяц можете взять из каталога одну книгу до 600 ₽ и две книги из персональной подборки.Узнать больше

ТАНДЗИ (вскрикивает болезненно). Маэстро! Сэр ЭЙБРАХАМС! О чем это вы?!

ЭЙБРАХАМС. Я вполне отдаю отчет в том, что говорю. Музыкой можно было убить. И процесс этот совершенно одинаков с тем, когда в живое здоровое сердце втыкают такую штуку, как стальной тесак. Музыку тоже можно вонзить в самое сокровенное, самое нежное место души и разворотить там зияющую рану. И тогда человек падает, сжимая руками грудь, и тихо погружается в океан беспредельной печали.

ВЕЗАЛЛИ. Ничего подобного не слыхал за всю свою жизнь!

НУМАНО. Но это правда! Могу подтвердить. Я сам видел последствия подобного дела. Я верю вам, господин убийца! То, что представлял собою этот мальчик ТАНДЗИ, – особенно когда его привезли в первый раз, – это был сущий кошмар. Дырища в душе была преогромная. Э-э, а я-то все пытался разгадать: что же могло случиться в душевном мире такого еще маленького человечка? А это музыка, оказывается.

МИОКО. Ах, добрый доктор НУМАНО! Ах, бедный ТАНДЗИ! Теперь-то я понимаю, почему была эта поза отчаяния, это свертывание в клубок. Некоторые животные, бывает, тоже сворачиваются подобным образом, например, ежи, дикобразы или австралийские броненосцы. Но это они делают, когда им угрожает опасность, и они выставляют навстречу ей свои острые иглы или твердую броню. А здесь…

А что у бедного ТАНДЗИ! Ведь никакой защитной брони у него не было, ничего-то он не выставлял. О Господи – разве что свои худенькие лопатки на спине… Он сгибался в три погибели, утыкался лицом в колени и сжимался в комочек, обхватив грудь руками, потому что там все у него было разворочено, оказывается. Потому что там была пустота вместо души… Когда после уколов и после лекарств мальчик приходил в себя, я много раз беседовала с ним – и на сеансах психотерапии, и просто так, за обедом или за ужином. ТАНДЗИ – чистый и добрый мальчик, с такою мягкой и красивой душою – о, как я желала ему выздоровления и счастья в жизни! Узкие, как прорезанные скальпелем, глаза его так и сияли, когда он был веселым и нормальным. Я не стеснялась иногда погладить его по голове, приносила ему из дома темпуру собственного изготовления, делала недорогие рождественские подарки, если на праздники мать не забирала его домой. У нее ведь был еще один сын, моложе ТАНДЗИ на два года. Иногда по праздникам мать уезжала с ним куда-то из Токио, и тогда, если ТАНДЗИ в это время находился в лечебнице, я старалась как-нибудь заменить ему отсутствующую семью.

РАФАЭЛЛА. Итак, не мать, а отец привозит двухлетнего мальчика в Англию и оставляет его в чужом доме, у какого-то друга, на целых десять лет. Любопытно, навещали его родители за это время?

ЭЙБРАХАМС. Нет, ни разу. Правда, к Рождеству мой друг доктор ИДЗАВА всегда исправно присылал подарки и вместе с этим годовое содержание за сына. Последнее означало, что меня просят еще один год подержать у себя мальчика.

МИОКО. Ах, вот как! Рождественские подарки от родителей все же приходили. Но десять лет ребенок не видел ни матери, ни отца.

РАФАЭЛЛА. Хотелось бы услышать, конечно, объяснения самих родителей…

ИДЗАВА (сурово). Извините… Но их не последует.

ЭЛОИЗА. Это почему же? Пора, мне кажется, все объяснить. Я десять лет вынуждена была заменять мальчику родителей. И я хочу наконец услышать, что скажет обо всем этом его родная мать.

ИДЗАВА. Происходили в жизни вещи, о которых и за гробом нельзя говорить. В мире, где все люди хотели бы прожить в любви и верности друг другу и где на самом деле все до единого вынуждены были быть врагами друг для друга, могли возникать всякие события. И о некоторых из них лучше умолчать, нежели рассказывать.

ЭЛОИЗА. И даже теперь? Когда мы все уже не враги? И не знаем ненависти, а полны одной только любви?

ИДЗАВА (с необыкновенной твердостью). Да. И теперь.

РАФАЭЛЛА. Я думаю, что и действительно – у каждого в жизни найдется нечто, чего не раскрыть и перед самим Господом. И на том – баста! Не допытывайтесь у человека, а спросите лучше у самого себя…

Почему я тогда купила не синие чашки, как намеревалась, а купила дешевую индийскую шкатулку из кости – и однажды, раскрывая ее перед зеркалом, увидела в нем себя на фоне темноты, перед распахнутым в летнюю ночь окном, и в руке у меня была костяная шкатулка с откинутою крышкой, украшенная латунными виньетками, и влетел в комнату и стал громко стукаться о зеркало огромный мохнатый темный мотыль.

ВЕЗАЛЛИ. Вот и я спрашиваю: почему я не СЕБАСТИАН БАХ?

Когда-то я часто обижался на Бога. В раннем детстве обижался на прибитого к распятию худощавого раскрашенного человека, который от невыносимой боли, наверное, глубоко поджимал живот и закатывал глаза, как будто его тошнило. А примерно в том возрасте, когда учился в музыкальной школе, я обижался уже на некоего здоровенного бородатого старика, имя которому было не то Саваоф, не то Иегова. Почему, спрашивал я у каждой ипостаси Бога в разные возрастные периоды своей жизни – почему я СЕБАСТИАНО ВЕЗАЛЛИ? Этот вопрос возникал оттого, что мне так же, как и моей бабушке, были интересны другие люди, неизвестные мне, и другие судьбы, непостижимые для меня, – и совсем не интересна была моя собственная судьба! Даже когда я любил какую-нибудь женщину, например Сильвану, то больше всего волновался тем, где она жила в прошлом, до встречи со мной, с кем имела любовные связи, как это у них происходило, в каком городе закончила она католический колледж и начала самостоятельную жизнь. Представить только – я специально ездил и несколько дней жил один в Милане только для того, чтобы ходить по незнакомым улицам и площадям, воображая, как Сильвана когда-то пробегала здесь, торопясь на занятия, с упавшей на лицо кудрявой прядью, в зеленых гольфиках и белых туфлях, с нарядным рюкзачком за спиною – румяная, стройная, темноглазая, неимоверно прекрасная моя Сильвана!

Обычно обиды мои на Бога случались из-за того, что мне покупали не тот подарок, о каком я просил у Него, или девушка моя вдруг выходила замуж за другого, тем самым ясно давая мне знать, что я ей был, оказывается, совершенно не нужен – никогда не был нужен. Просто раньше для нее ничего лучшего, чем я, не подвернулось. Вот так-то… И за все подобное я обижался, конечно, и на седобородого старца, и на мистическую эклектичную личность, совмещающую воедино Отца, Сына, Духа Святого. И за то еще обижался, что я не СЕБАСТИАН БАХ. Уж это было у меня постоянно, неизменно.

ЭЛОИЗА. У нас у всех должна быть только одна любовь. Это Любовь к Нему. Как можно обижаться на Него? Ведь благодаря Ему мы здесь. И Он всегда с нами.

Я никогда не знала мужчины, и о том, как он устроен, я как следует узнала только потому, что была приставлена к уходу за маленьким японским мальчиком. Два раза в неделю я должна была его купать в ванной… В самом начале, когда стала я купать мальчика, он – подумать только! – так стеснялся, что не давался подмывать себя и однажды даже укусил меня за палец. А ведь человеку было-то всего два года и несколько месяцев от роду! И он уже знал стыд, как прародители наши АДАМ и ЕВА после своего грехопадения! Подумать только.

Я залила рану раствором бриллианТИНА. с тревогой думая, нет ли какого-нибудь заразного микроба во рту этого японского мальчишки, – и тут увидела, что мой звереныш, которого я только что как следует отшлепала за его выходку, торопливо вылез из ванны и, прикрывая обеими руками свой крошечный стручок, сгорбясь по-стариковски, кинулся бежать вон из ванной комнаты. Я едва успела догнать его у самого выхода из дома. Спрашивается, куда бы он побежал в голом виде зимой, когда Лондон уже был весь заляпан мокрым снегом, потому что накануне был сильный снегопад, а вслед за этим тут же прошел дождь?

В Лондоне при густом тумане едва бывало видно в трех шагах, и туман всегда имел привкус дыма, словно то был воздух самой преисподней.

РАФАЭЛЛА. Мохнатый ночной мотыль вдруг как-то стремительно и нелепо метнулся к шкатулке и влетел туда, скорее, шлепнулся, едва уместившись в крохотной, чуть поболее пудреницы, костяной коробочке. Я быстро прихлопнула крышку и закрыла ее на защелку. И в таком виде задвинула индийскую шкатулочку в глубину самой высокой полочки в своем секретере. И больше не открывала ее в течение всей своей жизни.

И вот в старости, как раз в самый год своей смерти, я еле отыскала среди всякого хлама, накопившегося за всю жизнь, эту костяную коробочку с потемневшими латунными украшениями. Я раскрыла коробочку и увидела, что высохший мотыль рассыпался, распался на отдельные бесформенные кусочки. В этом унылом крошеве смерти ничего страшного не было. И мне даже грустно не стало. И лишь ясно возникло тогда в моих глазах:

как я сидела перед зеркалом, где отражались мои обнаженные плечи —

на которые я теперь, то есть беззубой старухой, смотрела с холодной яростью. Ведь не было ничего утешительного в том, что я увидела… И распространяться о той бессильной зависти, с которой моя старость смотрела на мою же молодость и красоту, никогда бы я не стала – ни на том свете, ни на этом. Но пришла вот такая минута, и я чувствую, что, как когда-то, в минуты самые трудные и необъяснимые, мне захотелось одного: чтобы никто, муж ли, дети, неожиданная гостья или просто даже заморская служанка ТИНА, филиппинка, не вошел бы в мою комнату, чтобы никто не нарушил моего уединения и не отнял бы у меня моих воспоминаний, – так и теперь, в эту минуту и час, мне не хочется ничего никому говорить, ничего ни от кого слышать. Я хочу вспоминать прошедшую жизнь молча, в грустном недоумении абсолютного одиночества… Я снова желаю побывать в одиночестве, при котором рядом не было бы ни даже моего Ангела-хранителя, никакого любимого, ближнего – никого…

Но сущностью того Ангела, под покровительством которого образовалась в мире моя душа, было любопытство и сострадание к ближнему. И мне предлагается – очевидно, моим Ангелом – вновь переживать (забыв о собственных самых горьких переживаниях), воображать чью-то далекую жизнь, которая никоим образом никогда не коснется моей собственной…

Вот поэтому от минуты прискорбного созерцания старухою своих розовых прелестей молодости я мгновенно перелетаю к тому драматическому моменту, когда укушенная за палец ЭЛОИЗА догоняет в холле сумрачного аристократического дома совершенного голого, мокрого, дрожащего от холода и дикого внутреннего напряжения двухлетнего японского самурая. Ибо дух этого ребенка, как я угадываю теперь, был поистине самурайским.

Но дело в том, что, помимо этого внутреннего кино, для каждого, кто жил на свете, сеансы происходят неизвестно где и в какое время, невесть в каком кинотеатре, – помимо видимых движущихся картин ярко отмерцавшего и затем угасшего земного мира, мне доступно было еще и нечто особенное – я в и д е л м у з ы к у. Скачет горным ручьем по каменистым уступам. Стремительно летит над самой землею, повторяя все немыслимые изгибы узкой дорожки, с двух сторон поросшей зелеными кустами. Или вот она – стоит и покачивается на краю высокого обрыва, нет, не собирается ничего сделать страшного, это просто игра такая у нее: девушка, молоденькая, стройная, словно готовится куда-то лететь, репетирует полет – и она стоит на краю обрыва и машет руками, словно крыльями. И вдруг, следующим номером опуса, вместо обещанного полета она бежит вприпрыжку, и внезапно приостанавливается, и кружится, как бы обнимая руками ветер. Да, МУЗЫКА здесь – прехорошенькая молодая девушка…

С самого нежного возраста был я захвачен светлой печалью, созерцая одиночество МУЗЫКИ. Когда она звучит – кроме нее, нет никого, ничего. Если даже сотни музыкантов ее исполняют, а тысячи слушателей ей внимают – МУЗЫКА является им, звучит, но все равно она существует сама по себе и никому не принадлежит – ни музыканту, ни слушателю, ни даже самому композитору. Затем она улетает. МУЗЫКА – бродячий ангел, обитающий где-то в другом мире и случайно, по неизвестным нам причинам, иногда залетающий и в наш мир. Когда я был маленьким, я непосредственно видел этого АНГЕЛА МУЗЫКИ. Он приближался ко мне, входил в меня – и тогда я начинал играть. Вернее – это он играл моими руками.

ЭЙБРАХАМС. Никакого сговора у меня с его отцом не было – чтобы уродовать, значит, малыша и делать из него вундеркинда. Об обучении мальчика музыке вообще речь не заходила. (Он сам стал поначалу приходить в студию, где я два часа ежедневно играл Баха, и, сидя в кресле за моей спиною, как завороженный слушал мою игру…) ИДЗАВА ничем не объяснил свою более чем странную просьбу – оставить у меня в доме двухлетнего сына. Вот дословно весь мой разговор с доктором ИДЗАВОЙ.

– Сэр ЭЙБРАХАМС, пользуясь вашим давним расположением, я хочу обратиться к вам с просьбой, исполнить которую, если честно признаться, мне самому представляется почти невозможным… Однако и отказ невозможен, потому что никто на свете, кроме вас, сэр, не сможет помочь мне. Вот этот малыш, мой сын, должен остаться здесь и побыть с вами. Для него это единственный шанс выжить, поверьте мне.

И более мой друг ничем не дополнил своего объяснения.

– Простите, мистер ИДЗАВА. Но вы же знаете, я холостяк, детей у меня никогда не было и я не умею с ними обращаться.

Это было первое, что пришло мне в голову в ответ на столь неожиданную просьбу моего японского друга.

– Об этом не стоит беспокоиться. Надо только найти воспитательницу. Я уже нашел ее через бюро по найму работников. Она может приходить каждый день, начиная уже с завтрашнего утра.

– Но что я должен делать с вашим сыном?

– Ровным счетом ничего. Все будет делать воспитательница. Вы же только предоставляете кров моему сыну и будете выплачивать его воспитательнице ежемесячное жалованье из тех денег, что оставлю я на годовое содержание мальчика.

– Где он у вас находился, откуда вы его теперь привезли, доктор ИДЗАВА? – поинтересовался я, чтобы как-то скрыть свое замешательство.

– Что ж, не смею вас задерживать, тем более, что настало время моих вечерних музыкальных занятий. Не знаю только, как нам быть при тех обстоятельствах, что вы собираетесь отбыть сегодня вечером, а ваша няня готова появиться только завтра утром. Извините, но я в доме сейчас нахожусь совершенно один. Что делают с двухлетними джентльменами, когда их надо укладывать спать, я не знаю. Мне еще никогда не приходилось держать в руках ни ночного горшка, ни соски…

У меня еще была слабая надежда, что японец позволил себе эксцентрическую шутку, этот странный доктор ИДЗАВА, и все сейчас завершится тем, что мы оба сдержанно улыбнемся и вновь расстанемся на какое-то продолжительное время. Однако все вышло не так.

– Предвидя подобное затруднение, я договорился с мисс ЭЛОИЗОЙ ШПАНГОУТТ, так зовут воспитательницу. И она может начать прямо с сегодняшнего вечера, с пяти часов. А сейчас… – японец посмотрел на свои швейцарские часы, усыпанные бриллиантами, – без двадцати пять.

– Очень хорошо. Вы, я вижу, и на самом деле все предусмотрели, доктор ИДЗАВА. Но в пять часов я должен сидеть за инструментом, вы же знаете.

– Разумеется, знаю. Поэтому я попросил воспитательницу прийти немного пораньше. И если она точна, то должна явиться сюда с минуты на минуту, чтобы я успел ее представить вам.

Действительно, в дверь в то же мгновение длинно и решительно позвонили. Пришла ЭЛОИЗА с большой сумкой из искусственной крокодиловой кожи. И я успел ей показать комнату на втором этаже, которую решил выделить для мальчика. А потом мы с доктором ИДЗАВОЙ распрощались, и я удалился в свою студию. Японец ушел из дома спустя ровно пятнадцать минут. С того времени его не было у меня десять лет.

ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. В сумасшедшем доме мне рассказывал друг ТАНДЗИ, что за все десять лет, которые прожил он у английского аристократа, тот почти не разговаривал с ним, предпочитая изъясняться жестами – спокойными, благородными, многозначными, как движения опытного дирижера. А воспитательница мисс ЭЛОИЗА – та совершенно с мальчиком не разговаривала, потому что вначале, до шести лет, он не понимал по-английски, а впоследствии они оба привыкли не разговаривать друг с другом. Ему грозило вырасти немым, слабоумным, недочеловеком, если бы не музыка и если бы не учитель, господин МОРИ.

Этот японец, студент, постоянно жил в Лондоне, отец мальчика нанял его, когда мальчику исполнилось шесть лет, и студент стал приходить на дом, чтобы обучать ТАНДЗИ японскому и английскому. Итак, мальчик научился разговаривать позже, нежели играть по памяти АНГЛИЙСКИЕ СЮИТЫ Баха. И еще ТАНДЗИ сделал поразительное признание: он никогда специально не изучал нотной грамоты и так и не научился играть по нотам. У него оказалась сверхчеловеческая музыкальная память при абсолютном слухе – и он запоминал опусы во всех их частях, в развитии темы, в подробностях, с тончайшими ню-ансировками мелодии, в движении полифонии, во всех сложнейших перипетиях фуги. Запоминал, прослушав игру своего учителя, и тут же, вслед за ним, повторял только что исполненную музыку.

И если бы к тому времени, как мне встретиться с этим юношей, я окончательно не потерял чувства юмора, то я, очевидно, попросту весело рассмеялся бы над его рассказами. Потому что равный подвиг был бы по плечу разве что гению, титану нечеловеческой породы. А бедолага ТАНДЗИ производил впечатление самого заурядного шизофреника, в японском варианте, и ничего гениального в нем – ну, никак, ни в чем – не обнаруживалось!

МОРИ. Да, это был обычный мальчик средних способностей. Затруднение контакта с окружающими людьми – с двух лет до шести – из-за незнания английского языка и неестественное удаление от стихии родного языка несколько затормозили умственное развитие ребенка. И вначале у меня с ним были кое-какие проблемы. Но затем все пошло очень хорошо, и вскоре мы достигли обычного уровня, и он мог разговаривать, как и все дети его возраста. В дальнейшем, когда я стал заниматься с ним по школьной программе, у него обнаружились неплохие данные к языкам, и мальчик усваивал английский и японский в равной степени легко.

ОБЕЗЬЯНА РЕДИН. Когда я узнал от него, что в детстве он играл только Баха, одного лишь Баха, – я переменил свое мнение о ТАНДЗИ и совсем по-другому взглянул на него. Дело в том, что его учитель музыки ЭЙБРАХАМС тоже всю жизнь играл исключительно Баха. Ну и я, невеселая ОБЕЗЬЯНА РЕДИН, внезапно был подхвачен и унесен музыкой Баха, словно ураганом, еще в молодые годы.

Я узнал, что ТАНДЗИ, как и его учитель, как и я сам, как и все мы, бахоманы, был поклонником этого музыкального божества… А потом однажды ТАНДЗИ принес из дома кассеты с магнитофонными записями своих исполнений. Прослушав эти записи, я сразу понял, что встретил на своем пути редкий музыкальный феномен. Вот только зачем нужна была эта встреча и почему, для какой надобности – в сумасшедшем доме, где и суждено нам обоим умереть? Впрочем, подобный риторический вопрос мог возникнуть только тогда, в том мире, где я сначала пытался сочинять додекафоническую музыку, а потом забросил это дело и стал смиренно играть на валторне.

Читайте также: