Отравлен хлеб и воздух выпит мандельштам анализ кратко

Обновлено: 04.07.2024

1.МАНДЕЛЬШТАМ VS ДЕРЖАВИН

Отравлен хлеб, и воздух выпит:
Как трудно раны врачевать!
Иосиф, проданный в Египет,
Не мог сильнее тосковать.

Под звездным небом бедуины,
Закрыв глаза и на коне,
Слагают вольные былины
О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:
Кто потерял в песке колчан,
Кто выменял коня, – событий
Рассеивается туман.

И, если подлинно поется
И полной грудью, наконец,
Все исчезает – остается
Пространство, звезды и певец!

Если бы стихотворение состояло только из трех последних строф, то это был бы понятный рассказ о диких людях, что по вдохновенному наитию слагают чудные песни, и пусть события жизни исчезают, но песнь остается, а значит остается певец, и звезды, его вдохновители. Только вот последняя строфа уж очень напоминает последнюю строфу знаменитого стихотворения Державина:

Река времен в своем стремленья
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей.
А если что и остается
Чрез звуки лиры и трубы,
То вечности жерлом пожрется
И общей не уйдет судьбы!

Тема исчезновения после смерти всего и вся для Державина изначальная, постоянная, главная. У истока своего поэтического пути, вдохновившись стихами Старого Фрица, прусского короля Фридриха Великого, он перевел их прозой:

О Мовтерпий, дражайший Мовтерпий, как мала есть наша жизнь. Лишь только ты родился, как уже рок дня того влечет тебя к разрушающей нощи… вижу нить дней моих уже в руках смерти. …Нет на свете ничего надежного, даже и самые наивеличайшие царства суть игралище непостоянства…

Едва увидел я сей свет,
Уже зубами Смерть скрежещет,
Как молнией, косою блещет,
И дни мои, как злак, сечет.

Скользим мы бездны на краю,
В которую стремглав свалимся;
Приемлем с жизнью смерть свою;
На то, чтоб умереть, родимся;
Без жалости все Смерть разит:
И звезды ею сокрушатся,
И солнцы ею потушатся,
И всем мирам она грозит.

О водопад! в твоем жерле
Всё утопает в бездне, в мгле!

Везде эта немилосердная мысль о всевластии смерти, о неизбежности последней, окончательной гибели.

Нетерпеливый, упрямый и порой грубый, он и со словом обращался так же: гнул его на колено, по выражению Аксакова. Не мудрено, что плоть русского языка в языке державинском нередко надломлена или вывихнута. Но дух дышит мощно и глубоко. Это язык первобытный, творческий. В нем – абсолютная творческая свобода, удел дикарей и гениев…

Сядь, Державин, развалися, –
Ты у нас хитрее лиса,
И татарского кумыса
Твой початок не прокис.

…восемнадцатый век, отвергнув источник света, исторически им унаследованный (читай: христианство. – Н.В. ), должен был разрешить заново для себя его проблему. И он разрешил ее своеобразно, прорубив окно в им же самим выдуманное язычество, в мнимую античность.

Девятнадцатый век в самых крайних своих проявлениях должен был прийти… к поэзии небытия и буддизму в искусстве. … Скрытый буддизм, внутренний уклон, червоточина. Век не исповедовал буддизма, но носил его в себе, как внутреннюю ночь, как слепоту крови, как тайный страх и головокружительную слабость[5].

Строить – значит бороться с пустотой, гипнотизировать пространство. Хорошая стрела готической колокольни – злая, потому что весь ее смысл – уколоть небо, попрекнуть его тем, что оно пусто[7].

Девятнадцатый век был проводником буддийского влияния в европейской культуре. Он носитель чуждого, враждебного и могущественного начала, с которым боролась вся наша история, – активная, деятельная, насквозь диалектическая, живая борьба сил, оплодотворяющих друг друга[8].

Какой же выкуп заплатить
За ученичество вселенной,
Чтоб горный грифель приучить
Для твердой записи мгновенной.
На мягкой сланцевой доске
Свинцовой палочкой молочной
Кремневых гор созвать Ликей
Учеников воды проточной.

Когда читаешь Данта с размаху и с полной убежденностью, … когда начинаешь улавливать сквозь дымчато-кристаллическую породу формозвучания внедренные в нее вкрапленности, то есть призвуки и примыслы, присужденные ей уже не поэтическим, а геологическим разумом, – тогда чисто голосовая интонационная и ритмическая работа сменяется более мощной, координирующей деятельностью – дирижированьем, и над голосоведущим пространством вступает в силу рвущая его гегемония дирижерской палочки, выпячиваясь из голоса, как более сложное математическое измерение из трехмерности[12].

И ночь-коршунница несет
Горящий мел и грифель кормит.

Теперь вода владеть идет,
И поводырь слепцов зеленых,
С кремневых гор струя течет,
Крутясь, играя как звереныш.

Твои ли, память, голоса
Учительствуют, ночь ломая,
Бросая грифели лесам,
Из птичьих клювов вырывая.

Ночь, золотой твой кипяток
Стервятника ошпарил горло,
И ястребиный твой желток
Глядит из каменного горла.

Это другая культура, культура памяти и ученичества (у Державина – смерти и забвения):

…Торжествует память – пусть ценою смерти: умереть значит вспомнить, вспомнить значит умереть… Вспомнить во что бы то ни стало! Побороть забвение – хотя бы это стоило смерти…[14]

2.ЕГИПЕТ И ИОСИФ ПРЕКРАСНЫЙ

И, если подлинно поется
И полной грудью, наконец,
Все исчезает – остается
Пространство, звезды и певец.

Остаются не только пространство и звезды, то есть Космос, но и дела людские не исчезают, вольные былины детей пустыни удерживают от пропасти забвенья всю суету дел людских (кто потерял в песке колчан, кто выменял коня), и они обретают смысл Истории. Остается слово. Оно и есть – эстафета жизни. Знание и жизнь не исчезают, а накапливаются, как геологические наслоения горных пород, – вот философия Мандельштама, для него и природа исторична.

То ли дело любимец мой кровный,
Утешительно-грешный певец, –
Еще слышен твой скрежет зубовный,
Беззаботного права истец.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Рядом с готикой жил озоруючи
И плевал на паучьи права
Наглый школьник и ангел ворующий…

– Глядите, что сталось со мной: я последний египтянин – я плакальщик, пестун, пластун – я маленький князь-раскоряка – я нищий Рамзес-кровопийца – я на севере стал ничем – от меня так мало осталось – извиняюсь.

– Я князь невезенья – коллежский асессор из города Фив… Все такой же – ничуть не изменился – ой, страшно мне здесь – извиняюсь…

Ночью, засыпая в кровати с ослабнувшей сеткой, при свете голубой финолинки, я не знал, что делать с Шапиро: подарить ли ему верблюда и коробку фиников, чтобы он не погиб на Песках…

А вызов Хлебникову[18] был связан с делом Бейлиса[19]. История этой несостоявшейся дуэли рассказана несколькими близкими к ней персонажами, немаловажными для русской культуры: Шкловским, Харджиевым и самим Хлебниковым. Харджиев излагает эту историю таким образом:

Привожу устный комментарий Мандельштама:

– Это было поразительно, потому что в Риге действительно жили два моих дяди. Об этом ни Хлебников, ни кто-либо другой знать не могли. С дядями я тогда даже не переписывался. Хлебников угадал это только силою ненависти!

Бесспорна отзывчивость евреев к вопросам искусства. …Они равно интересуются всем, но интерес этот не может быть интересом подлинного понимания задач данной национальной культуры, а есть показатель инстинктивного стремления к переработке, к национализации (юдаизации) этих культур, а следовательно к духовному порабощению арийцев… Становится страшно за судьбы родного искусства… Еврей-издатель, с одной стороны, грозит голодом писателю, с другой стороны – еврейский критик грозит опозорить того, кто поднимет голос в защиту права русской литературы быть русской и только русской…

История идет, что-то творится; а ЖИДКИ – ЖИДКАМИ: упористо и смело, неустанно нюхая воздух, они приспосабливаются, чтобы НЕ творить (т.е., так как – сами лишены творчества; творчество, вот, грех для еврея), и я хорошо понимаю людей, по образу которых сам никогда не сумею и не захочу поступить и которые поступают так: слыша за спиной эти неотступные дробные шажки (и запах чесноку) – обернуться, размахнуться и ДАТЬ В ЗУБЫ… Господи, когда, наконец, я отвыкну от жидовского языка и обрету вновь свой русский язык…

Однако вернемся к делу Бейлиса и вызову Мандельштама Хлебникову, а потом, в стихах – и Державину. Вот версия Хлебникова по обрывочной записи в дневнике:

Хотя (Державина сюда!)
Река времен не терпит льда.
Я в настроеньи Святослава
Сюда вошел кудрями желтый.

В лето 6473 (965) пошел Святослав на хазар. Услышав же, хазары вышли навстречу ему со своим князем каганом и сошлись биться, и в битве одолел Святослав хазар, и столицу их и Белую Вежу взял.

Израиль хочет создать себе спасение своими собственными руками, поэтому израильская стихия и лежит в основе новоевропейской культуры. Возрождение, просвещение, революция – все это имеет под собою опыт сведения благодати, которая дается даром… на естественные усилия человека, которые должны быть вознаграждены по справедливости и в которых нет ничего таинственного, но все телесно и чувственно-реально.

самодовольное пошлячество физика и естественника, уверенного, что души нет, а есть мозг и нервы, что Бога нет, а есть кислород, что царствует всеобщий механизм и его собственная ученая мещански-благополучная, дрянненькая душонка, вся эта смесь духовного растления и бессмысленного упования на рассудок…[22]

Также сведав, что Жиды (везде с большой буквы. – Н.В. ), из своего корыстолюбия, выманивая у крестьян хлеб попойками, обращают оный паки в вино и тем оголаживают (раздевают догола. – Н.В. ), приказал винокуренные заводы их… запретить. …Собрал сведения… относительно образа жизни Жидов, их промыслов, обманов и всех ухищрений и уловок, коими… оголаживают глупых и бедных поселян, и какими средствами можно оборонить от них несмысленную чернь…

ежели Высочайший промысел для исполнения своих неведомых намерений сей по нравам своим опасный народ оставляет на поверхности земной и его не истребляет, то должны его терпеть и правительства, под скипетр которых он прибегнул…

21 января 1937 года поэт пишет Тынянову:

Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои с ней сольются и растворятся в ней, кое-что изменив в ее строении и составе.

Не у меня, не у тебя – у них
Вся сила окончаний родовых:
Их воздухом поющ тростник и скважист…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет имени у них. Войди в их хрящ –
И будешь ты наследником их княжеств.

Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных и привел их к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. (Бытие, 2-19)

Не люди соединяют себя словами, употребляя язык как средство взаимопонимания или орудие сношений, но слова соединяют людей, которые, как умеют, пользуются этим своим единством в слове.

…мало сказать, что она в самой основе своей религиозна. …Сама его художественная интуиция была религиозной… и его поэзия, и его философия слова… питаются из общего источника, причем поэт, в поисках смысла своего творчества, пытается добраться и до этого источника.

М. Лотман при этом стыдливо обходит этот очевидный (на мой взгляд) источник:

Опираясь на ряд (преимущественно устных) высказываний позднего Мандельштама, некоторые авторы считают возможным говорить о его возврате (?) к иудаизму. Поскольку автор этих строк совершенно не компетентен в последнем… то и оспаривать этот тезис он не берется. Тем более, что у позднего Мандельштама, действительно, очевидно пробуждение интереса к еврейской проблематике.

3. ИМЯ, ПЕСОК И ЕГИПЕТ

Нам остается только имя –
Чудесный звук, на долгий срок.
Прими ж ладонями моими
Пересыпаемый песок.

В младенческой стране, стране полуживой материи и духа, седая антиномия косной глыбы и организующей идеи была почти неизвестна. Россия в глазах Чаадаева, принадлежала еще вся целиком к неорганизованному миру.

Смертоносная ласточка шустрится,
Вязнет чумный Египта песок.

Скажи мне, чертежник пустыни,
Арабских песков геометр,
Ужели безудержность линий
Сильнее, чем дующий ветр?
– Меня не касается трепет
Его иудейских забот –
Он опыт из лепета лепит
И лепет из опыта пьет…

Из рук моих – нерукотворный град
Прими, мой странный, мой прекрасный брат.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пятисоборный несравненный круг
Прими, мой древний, вдохновенный друг.
К Нечаянныя Радости в саду
Я гостя чужеземного сведу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И на тебя с багряных облаков
Уронит Богородица покров,
И встанешь ты, исполнен дивных сил…
Ты не раскаешься, что ты меня любил.

Цветаева казалась ему неким воплощением Руси…

В разноголосице девического хора
Все церкви нежные поют на голос свой,
И в дугах каменных Успенского собора
Мне брови чудятся, высокие, дугой.

И с укрепленного архангелами вала
Я город озирал на чудной высоте.
В стенах Акрополя печаль меня снедала
По русском имени и русской красоте.

И пятиглавые московские соборы
С их итальянскою и русскою душой
Напоминают мне явление Авроры,
Но с русским именем и в шубке меховой.

На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьевых гор до церковки знакомой
Мы ехали огромною Москвой.

А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.

Ныряли сани в черные ухабы,
И возвращался с гульбища народ.
Худые мужики и злые бабы
Переминались у ворот.

Сырая даль от птичьих стай чернела,
И связанные руки затекли;
Царевича везут, немеет страшно тело –
И рыжую солому подожгли.

Не спасет ни песен
Небесный дар, ни надменнейший вырез губ.
Тем ты и люб,
Что небесен.

Голыми руками возьмут – ретив! упрям!
Криком твоим всю ночь будет край звонок!
Растреплют крылья твои по всем четырем ветрам.

Полюбил я лес прекрасный,
Смешанный, где козырь – дуб,
В листьях клена перец красный,
В иглах – еж-черноголуб.

Там фисташковые молкнут
Голоса на молоке,
И когда захочешь щелкнуть,
Правды нет на языке.

Там живет народец мелкий –
В желудевых шапках все –
И белок кровавый белки
Крутят в страшном колесе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Тычут шпагами шишиги,
В треуголках носачи,
На углях читают книги
С самоваром палачи.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Там без выгоды уроды
Режутся в девятый вал,
Храп коня и крап колоды –
Кто кого? Пошел развал…

И деревья – брат на брата –
Восстают. Понять спеши:
До чего аляповаты,
До чего как хорош

…Казалось бы, все уже известно, каждая строка мандельштамовекого “Камня” знакома так, как будто ты написал ее сам, каждое стихотворение знаешь почти наизусть… Но перелистывая его страницы, вдруг ловишь себя на мысли, что все это только кажется: тайна притягательности стихов Мандельштама подобна тайне японского сада камней – она рождает вереницы мыслей, помогает познать мир природы и мир человеческих чувств, но сама продолжает оставаться тайной.

Отравлен хлеб, и воздух выпит:

Как трудно раны врачевать!

Не мог сильнее тосковать.

Под звездным небом бедуины,

Закрыв глаза и на коне,

Слагают вольные былины

О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:

Кто потерял в песке колчан,

Кто выменял коня, – событий

И, если подлинно поется,

И полной грудью, наконец,

Все исчезает – остается

Пространство, звезды и певец!

Это один из шедевров сборника “Камень”, в котором, как в зеркале, отразилась и “космическая” философия поэта, и стремление заглянуть в глубь веков и оживить в памяти ушедшие в небытие народы и цивилизации, и,

наконец, подлинно общечеловеческие представления Мандельштама о нравственности и красоте, которых так не хватает нам, нынешним поклонникам его таланта.

Исследователи творчества поэта уже давно заметили его восторженное отношение к античности, увлечение культурой раннего Средневековья, наследием Ренессанса. Был у Мандельштама еще один очень глубокий интерес – к древнееврейской культуре, в частности, к Библии.

В приведенном выше стихотворении, пожалуй, впервые, если говорить о всем творческом наследии Мандельштама, библейские мотивы приобретают реальные формы. Легенда о мытарствах и страданиях младшего сына патриарха Иакова, проданного родными братьями в рабство, нитями ассоциаций вплетается в канву лирического сюжета, становясь неотъемлемой частью произведения.

Казалось бы, есть повод для морализации, но Мандельштам в основу лирического сюжета берет начало легенды, когда страсти человеческие накалены до предела, когда торжествует сатанинская зависть, толкнувшая на преступление сынов Иакова и обливается кровью сердце проданного в рабство Иосифа.

В мире происходит величайшая из несправедливостей: братья погубили единокровного брата, лишили его того, без чего человек не может называться человеком, – свободы. Почему же не разверзлось небо, не испепелило молниями преступников? Почему молчат звезды?

Поют, а не плачут бедуины? “Отравлен хлеб и воздух выпит.. ” Отравлена атмосфера жизни: ненависть, злоба, зависть вытеснили из человеческой души доброту и сострадание. И звездное небо не в силах помочь, ибо мир природы, хотя и включает в себя мир людей, уже давно не управляет им. Тоска переполняла сердце лирического героя, предчувствие вселенского горя изранило душу. “Как трудно раны врачевать!”.

Кто, как не поэт, способен вобрать в себя всю мировую тоску и отлить ее в слово?

Четвертая строфа стихотворения – соединение “космической” идеи общего межпланетного братства с идеей спасения мира красотой: “Пространство, звезды и певец…” – вот результат этого единения.

Всеобщее примирение – залог процветания человечества. Такова мысль поэта, вошедшая в ассоциативный круг стихотворения “Отравлен хлеб, и воздух выпит…” Актуальность ее в наши дни бесспорна.

Если материал и наш сайт сочинений Вам понравились - поделитесь им с друзьями с помощью социальных кнопок!


Русская поэзия XX века была бы неполной без лирики Осипа Мандельштама. Этот незаурядный философ-поэт расширил представления о мире человеческой души, которая тесно связана с Вселенной. Творчество Мандельштама – яркий пример литературы направления акмеизма. Хотя поэт был близок и к символизму.

Первая строфа повествует о предательстве, душевных ранах. В качестве примера упоминается драма Иосифа. Но в последующих строфах уже говорится о неторопливых странствиях и разговорах бедуинов. Им нет дела до бедного Иосифа или других проблем. Они рассказывают о том, как потеряли колчан либо выменяли коня. Бедуины – пример размеренной тихой жизни.

Последняя строфа включает в себя основную философскую идею – для правдивого певца жизни не важны обстоятельства, все они исчезают, остаются лишь пространство и красота звезд. Автор говорит о примирении всех явлений, как о залоге процветания.

Мандельштам в стиле акмеизма превозносил земные реалии до неземных высот.

Актуальность лирики Осипа Мандельштама в наши дни неоспорима. В дни сомнительных жизненных ориентиров она поможет увидеть истинные духовные ценности.

Мандельштам. Отравлен хлеб…

Художественный и образный смысл

Состояние предвзрыва и невозможности всё-таки взорваться и оказаться в иномирии.

И кто посмеет отрицать, что художественное произведение – обязательно загадка, прочтя такое:

Отравлен хлеб, и воздух выпит.

Как трудно раны врачевать!

Иосиф, проданный в Египет,

Не мог сильнее тосковать!

Под звездным небом бедуины,

Закрыв глаза и на коне,

Слагают вольные былины

О смутно пережитом дне.

Немного нужно для наитий:

Кто потерял в песке колчан,

Кто выменял коня — событий

И, если подлинно поется

И полной грудью, наконец,

Все исчезает — остается

Пространство, звезды и певец!

Почему так гипнотизирует первая же строка? Неужели из-за повтора “в”?

Отра в лен хлеб, и в оздух в ыпит

Или обилие согласных (16 на 9 гласных)? Труднопроизносимость… Схождения согласных часты: тр, вл, нхл, зд, хв …

Чёрт его, Мандельштама, знает.

В конце, когда полная свобода, – такие же 5 сгущений: Пр, стр, нств, зв, зд , – а ощущения трудности нет…

Как т р удно р аны в р ачевать

Нет. Повторы тут в каждой строке есть. Если согласиться, что 2 раза и звонкая с глухой – повтор.

Иоси ф , про д анный в Египе т

Это просто высокий класс поэтичности. А ведь тут же ещё глубиной смысла веет.

Признаюсь, я пишу, уже глубину ту разгадав. И мучает меня лишь то, что разгадка оказывается содержательно экстремистской, тогда как прежние мои подходы к Мандельштаму открывали его как певца некой уравновешенности.

Правда, наконец, он теперь оказывается заодно с акмеистами, что признано многими. Но что мне многие…

Акмеисты – ницшеанцы. А ницшеанцы – не довольны серыми буднями. Да не просто не довольны, а доведены до состоянии предвзрыва. Взрыв же предполагается, что унесёт вообще в какую-то метафизическую бездну и безвременье.

Наверно, меня потому гипнотизирует первая строка, что она сразу помещает в это состояние предвзрыва от колоссальной нуды. Сразу! "Отравлен хлеб, и воздух выпит” .

Чехов до такого состояния доводил. Вспомните “Степь”, эту неизменную ровность, эту затяжку описания езды… А тут – раз. И готово. И уже лирический герой на последней стадии терпения. Не кушать вы можете несколько дней, раз "Отравлен хлеб” . А сколько секунд можно продержаться без воздуха? Тут он уже "выпит” . И как быть? Это похлеще, чем "трудно раны врачевать” . И, как ни велики библейские образы, но и тоска Иосифа в рабстве не сравнится с безводушностью. Тоска Иосифа, впрочем, нужна, чтоб сориентировать, что тут речь идёт о духовной му`ке.

А вот дальше вопрос: му`ка – одного или всех бедуинов?

В конце "певец” в единственном числе. Но что-то мне шепчет, что слушатели, каждый, могут его заменить. И уж, во всяком случае, полностью отдаются впечатлению от того, что "подлинно поется” . Они все – ницшеанские сверхчеловеки. Все причастны метафизическим улётам, пусть эта метафизика у Мандельштама (тут, в финале, его сочувственный голос слышится) дана – в пику символистам – очень материально: "Пространство, звезды и певец” . Но это всё же ирреальные субстанции, потому что "Все исчезает” . Просто тут материальность "звёзды”, “певец” – образ метафизического . А "Пространство” – прямая метафизика (вы видели пространство само по себе? без предметов в нём?). Или чёрное небо между звёздами над пустыней ночью очень похоже на такую отвлечённость, как пространство…

Не его ли рисовал Малевич?


И эти прямоугольники – не предметы, собственно… И тогда то, что между ними – что? Пространство?

Зачем бедуины закрыли глаза? – Потому что смотреть в пустыне не на что.

Когда я в очень сознательном возрасте оказался в пустыне, я был в восторге и оторваться не мог от окна автобуса. Не то привыкший бедуин. Ему скучно. Во всяком случае, Мандельштам таким его себе представляет. По крайней мере можно ожидать, что в такой обстановке люди склонны к ницшеанству. Быт – ерунда, не стоящая запоминания. И вот появляется понятие "О смутно пережитом дне” , негативное понятие. С ним в душе уничижительно относишься к тому, кто вдохновляется потерей колчана или меной коня. – Быт. Низменное. Слушая "былины” о такой фигне (то есть совсем не "вольные былины” , а как раз подневольные) можно лишь сильнее почувствовать состояние предвзрыва и невозможности всё-таки взорваться и оказаться в иномирии.

То есть всё-таки не каждый бедуин – ницшеанец… Или же не синхронно они впадают в транс, когда "подлинно поётся” … Но что-то такое с ними происходит "наконец” .

Есть немного. Но какая-то сладкая эта жуть. Как любовь к смерти…

Если посмотреть в собрании сочинений предыдущее стихотворение, увидим что-то подобное.

От легкой жизни мы сошли с ума:

С утра вино, а вечером похмелье.

Как удержать напрасное веселье,

Румянец твой, о нежная чума?

В пожатьи рук мучительный обряд,

На улицах ночные поцелуи,

Когда речные тяжелеют струи

И фонари, как факелы, горят.

Мы смерти ждем, как сказочного волка,

Но я боюсь, что раньше всех умрет

Тот, у кого тревожно-красный рот

И на глаза спадающая челка.

Насколько скучно было в пустыне, настолько скучно среди богемы: веселье – напрасное, обряд – мучительный. И я подозреваю, что не боится лирическое “я”, а завидует самому принципиальному субъекту-ницшеанцу с чёлкой, "что раньше всех умрет” . Ибо правильно: скучно тут, на этом свете.

Ну а что в том собрании сочинений после бедуинов?

Черты лица искажены

Какой-то старческой улыбкой:

Кто скажет, что гитане гибкой

Все муки Данта суждены?

Гитана – испанская цыганка. А Дант при чём? Он известен как автор “Божественной Комедии” со знаменитым сюжетом путешествия по Аду. Так что: она сильно грешит, эта гитана? Но ницшеанец славен не столько вседозволенностью, сколько улётом в мечтах в метафизику из этого скучно-плохого мира. Так, может, намёк именно об этом дан "старческой улыбкой” ?

Читайте также: