Утро акмеизма мандельштам краткое содержание

Обновлено: 07.07.2024

В этом освоении, пристальном разглядывании мира Мандельштама интересуют не только привычные вещи, но и совершенно новые приметы времени. Он одним из первых начинает живописать технические новинки и предметы цивилизации. Он пишет стихи о приморском казино, кинематографе, теннисе, футболе, путешествующей по Европе американке.

В последнем стихотворении задача поэта прямо соотносится с работой зодчего.

Но чем внимательней, твердыня Notre Dame,

Я изучал твои чудовищные ребра, –

Тем чаще думал я: из тяжести недоброй

И я когда‑нибудь прекрасное создам…

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.

Я список кораблей прочел до середины:

Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,

Что над Элладою когда‑то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи, –

На головах царей божественная пена, –

Куда плывете вы? Когда бы не Елена,

Что Троя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер – все движется любовью.

Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,

И море черное, витийствуя, шумит

И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

Воображение – мандельштамовская машина времени. Скучная, далекая история вдруг оживает, становится, наряду с кинематографом и футболом, явлением современной культуры. Поэт предоставляет ее в распоряжение внимательного читателя, предлагая увидеть баснословные времена на расстоянии вытянутой руки.

Продолжает этот диалог с гомеровской эпохой стихотворение, написанное в Крыму между двумя революциями:

Золотистого меда струя из бутылки текла

Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела:

– Здесь, в печальной Тавриде, куда нас судьба занесла,

Мы совсем не скучаем, – и через плечо поглядела.

Всюду Бахуса службы, как будто на свете одни

Сторожа и собаки, – идешь, никого не заметишь.

Как тяжелые бочки, спокойные катятся дни.

Далеко в шалаше голоса – не поймешь, не ответишь.

После чаю мы вышли в огромный коричневый сад,

Как ресницы, на окнах опущены темные шторы.

Мимо белых колонн мы пошли посмотреть виноград,

Где воздушным стеклом обливаются сонные горы.

Я сказал: виноград, как старинная битва, живет,

Где курчавые всадники бьются в кудрявом порядке;

В каменистой Тавриде наука Эллады – и вот

Золотых десятин благородные, ржавые грядки.

Ну, а в комнате белой, как прялка, стоит тишина,

Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.

Помнишь, в греческом доме: любимая всеми жена, –

Не Елена – другая, – как долго она вышивала?

Золотое руно, где же ты, золотое руно?

Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

Множество конкретных деталей передают медленное, тягучее ощущение времени. Этому ощущению помогает и выбранный размер: длинный пятистопный анапест, напоминающий о русской аналогии античного гекзаметра (это был шестистопный дактиль со стяжениями).

Композиционная особенность стихотворения Мандельштама и здесь заключается в том, что пейзаж современной Тавриды органически сливается со временем гомеровского эпоса. Многие детали крымского пейзажа лишены отчетливых хронологических примет: возделывали и убирали виноград, разливали мед, пили чай и смотрели на горы на этой земле тысячелетиями.

Но в эту картину включены отсылки к далекому прошлому: виноград напоминает герою‑рассказчику старинную битву; виноградники и винные погреба – службы бога виноделия Бахуса; не Елена, другая – это жена Одиссея Пенелопа, на занятие которой намекает прялка (правда, гомеровская героиня не пряла, а ткала).

Подлинные отношения поэта с античной культурой описал литературовед К. В. Мочульский, который в юности как раз помогал Мандельштаму готовиться к экзамену. «Он приходил на уроки с чудовищным опозданием, совершенно потрясенный открывшимися ему тайнами греческой грамматики. Он взмахивал руками, бегал по комнате и декламировал нараспев склонения и спряжения. Чтение Гомера превращалось в сказочное событие: наречия, энклитики, местоимения преследовали его во сне, и он вступал с ними в загадочные личные отношения. Он превращал грамматику в поэзию и утверждал, что Гомер – чем непонятнее, тем прекраснее. Мандельштам не выучил греческого языка, но он отгадал его. Впоследствии он написал гениальные стихи о золотом руне и странствиях Одиссея:

И, покинув корабль, натрудивший в морях полотно,

Одиссей возвратился, пространством и временем полный.

Если акмеизм Гумилева связан с экзотической вещью, акмеизм Ахматовой с вещью психологизированной, то основой акмеистской поэтики Мандельштама становится культурно‑историческая вещь. В умении видеть и предметно изображать самые разные исторические эпохи ему не было равных в поэзии серебряного века.

И, если подлинно поется

И полной грудью, наконец,

Все исчезает – остается

Пространство, звезды и певец!

ПРЯМАЯ РЕЧЬ: ЗЕМЛЯ И ВОЗДУХ

Общие принципы поэтики акмеизма – предметность, объективность взгляда на мир, отсутствие лирического героя, соизмеримость поэта с современниками – Мандельштам сохраняет и в поздних стихах. В этом смысле он – поэт без истории. Но предметный мир и черты лирического субъекта в его стихах все‑таки изменяются: слишком менялась окружающая реальность, чтобы поэт мог спокойно погружаться в разные культурно‑исторические эпохи.

В стихах, написанных в воронежской ссылке, наряду со стихиями моря и неба, Мандельштам открывает русский простор, которым пытается вылечиться от выпавших на его долю испытаний.

И не ограблен я, и не надломлен,

Но только что всего переогромлен…

И в голосе моем после удушья

Звучит земля – последнее оружье,

Сухая влажность черноземных га!

Вехи дальние обоза

Сквозь стекло особняка,

От тепла и от мороза

Близкой кажется река.

И какой там лес – еловый?

Не еловый, а лиловый, –

И какая там береза,

Не скажу наверняка –

Лишь чернил воздушных проза

В прозаическом описании зафиксирована та же точка зрения (дом на высоком берегу реки и лес за ней), назван главный цвет (чернильно‑синий), но прямая оценка (гармония, высокое наслаждение) спрятана, растворена в самом изображении.

Мы с тобой на кухне посидим,

Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож да хлеба каравай…

Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери

Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,

Где бы нас никто не отыскал.

Детали этого стихотворения показывают, что Мандельштам воспринимает исторически не только далекие времена, но и свою собственную эпоху. Причем он видит ее как в крупных, огромных чертах и размерах, так и мелко, четко, как полагается настоящему акмеисту, влюбленному в существование вещей (керосином заправляют примус, корзину в поездке используют вместо чемодана, хлеб продают большими караваями).

Пора вам знать: я тоже современник,

Я человек эпохи Москвошвея,

Смотрите, как на мне топорщится пиджак,

Как я ступать и говорить умею!

Попробуйте меня от века оторвать,

Ручаюсь вам – себе свернете шею!

В одних случаях подобная сложность связана с тем, что предмет описания выведен за пределы стихотворения, но все встает на свои места, если мы узнаем или опознаем его.

Что поют часы‑кузнечик,

И шуршит сухая печка, –

Это красный шелк горит.

Этот воздух пусть будет свидетелем,

Дальнобойное сердце его,

И в землянках всеядный и деятельный

Океан без окна – вещество…

До чего эти звезды изветливы!

Все им нужно глядеть – для чего?

В осужденье судьи и свидетеля,

В океан без окна, вещество.

Так и случилось: стихи Мандельштама слились, растворились, изменили состав русской поэзии, стали частью мировой культуры.

Живой журнал

При огромном эмоциональном волнении, связанном с произведениями искусства, желательно, чтобы разговоры об искусстве отличались величайшей сдержанностью. Для огромного большинства произведение искусства соблазнительно, лишь поскольку в нем просвечивает мироощущение художника. Между тем мироощущение для художника орудие и средство, как молоток в руках каменщика, и единственно реальное — это само произведение.

Существовать — высшее самолюбие художника. Он не хочет другого рая, кроме бытия, и когда ему говорят о действительности, он только горько усмехается, потому что знает бесконечно более убедительную действительность искусства. Зрелище математика, не задумываясь возводящего в квадрат какое-нибудь десятизначное число, наполняет нас некоторым удивлением. Но слишком часто мы упускаем из виду, что поэт возводит явление в десятизначную степень, и скромная внешность произведения искусства нередко обманывает нас относительно чудовищно-уплотненной реальности, которой оно обладает.

Для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов.

И, если у футуристов слово как таковое еще ползает на четвереньках, в акмеизме оно впервые принимает более достойное вертикальное положение и вступает в каменный век своего существования.

Острие акмеизма — не стилет и не жало декадентства. Акмеизм — для тех, кто обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. Зодчий говорит: я строю — значит, я прав. Сознание своей правоты нам дороже всего в поэзии, и, с презрением отбрасывая бирюльки футуристов, для которых нет высшего наслаждения, как зацепить вязальной спицей трудное слово, мы вводим готику в отношения слов, подобно тому как Себастьян Бах утвердил ее в музыке.

Любите существование вещи больше самой вещи и свое бытие больше самих себя — вот высшая заповедь акмеизма.

А = А: какая прекрасная поэтическая тема. Символизм томился, скучал законом тождества, акмеизм делает его своим лозунгом и предлагает его вместо сомнительного a realibus ad realiora 3 . Способность удивляться — главная добродетель поэта. Но как же не удивиться тогда плодотворнейшему из законов — закону тождества? Кто проникся благоговейным удивлением перед этим законом — тот несомненный поэт. Таким образом, признав суверенитет закона тождества, поэзия получает в пожизненное ленное обладание все сущее без условий и ограничений. Логика есть царство неожиданности. Мыслить логически значит непрерывно удивляться. Мы полюбили музыку доказательства. Логическая связь — для нас не песенка о чижике, а симфония с органом и пением, такая трудная и вдохновенная, что дирижеру приходится напрягать все свои способности, чтобы сдержать исполнителей в повиновении.

Как убедительна музыка Баха! Какая мощь доказательства! Доказывать и доказывать без конца: принимать в искусстве что-нибудь на веру недостойно художника, легко и скучно.

Мы не летаем, мы поднимаемся только на те башни, какие сами можем построить.

Писатели и исследователи обращаются к наследию Осипа Мандельштама и неизменно открывают для себя новое. Истинное искусство отличается неисчерпаемостью несказанного.

Справедливость высказываний поэта об архитектуре может подтвердить только архитектор, оперирующий материалами и технологиями. Современный практик, проектирующий, строящий и одевающий материальные создания. Удивительная картина раскрывается при параллельном цитировании поэта и архитектора, подтверждая общие законы в искусстве.

Мандельштам точно оценивает возможности и задачи архитектуры, когда мысля о поэзии, приводит примеры из области зодчества. Далёкий от специальных знаний в строительстве, он чутьём художника отыскивает точки абсолютного совпадения поэзии и архитектуры и, опираясь на них, переворачивает сознание.

Поэт: Голос материи … звучит как членораздельная речь. На этот вызов можно ответить только архитектурой.

Поэт: Зодчий говорит: я строю — значит, я прав. Сознание своей правоты нам дороже всего в поэзии…

Архитектор: Чем свободнее архитектор в выборе таких инструментов, как материал, габариты объёмов, цвет, свет, тем естественнее и осмысленнее выстраивается логическая цепь замысла и осуществления, где выбор опирается на чувственные приоритеты мастера.

Поэт: В погоне за утонченностью XIX век потерял секрет настоящей сложности.

Архитектор: Важно сочетание статичных и динамичных элементов в каждом кадре возводимого здания. Кадры объемно-пространственные, цветные могут рассматриваться как самостоятельные композиции, но вместе являются логической системой развития пространства, прочтение которого может начаться с любого места. Их кажущийся богемный беспорядок строго подчинён системе раскрытия зрительных перспектив и тупиков. Родченко говорил, что не нужен никакой синтетический портрет человека, – нужно много мгновенных разных портретов, показывающих его в разных аспектах – это многогранность, это и есть развитие образа, когда он может реабилитировать свой синтетический портрет, который и есть абсолютная мёртвая законченность. Последовательное развитие нужно и для произведения искусства, и для процесса, который приводит к созданию произведения искусства.

Поэт: Средневековье дорого нам потому, что обладало в высокой степени чувством граней и перегородок.

Архитектор: Все архитектурные элементы служат большему – создаваемой среде. У всех своё место – своё двойное значение. Не двусмысленность, а многозначность.

Поэт: Строить — значит бороться с пустотой, гипнотизировать пространство.

Архитектор: Дуга на больших пространствах усиливает перспективу, создаёт экспрессивный, а не размеренный ритм убывания. Дуга в ограниченном пространстве перегружает его экспрессией, в малых пространствах дуге не хватает размаха.

Поэт: Д ля того, чтобы успешно строить, первое условие — искренний пиетет к трем измерениям пространства — смотреть на них не как на обузу и на несчастную случайность, а как на богом данный дворец.

Архитектор: В проекте мы стремимся создать симметрию, сделать ровно. Ровное – архитектура. Если не ровно – это скульптура.

Поэт: …Мироощущение для художника орудие и средство, как молоток в руках каменщика, и единственно реальное — это само произведение.

Архитектор: Красивое – правильно, некрасивое – неправильно. Если некрасивое правильно, оно красиво.

Поэт: Мы вводим готику в отношения слов…

Поэт: Какой безумец согласится строить, если он не верит в реальность материала, сопротивление которого он должен победить. Булыжник под руками зодчего превращается в субстанцию…

Архитектор: Если пришли к архитектору, значит, не знаете, что такое красиво и как его сделать. Если спорите с архитектором, значит хотите, чтобы архитектор назвал красивым практичное, экономичное, гигиеничное. Но ваш наследник возьмёт после вас лишь красивое. Вот единственное, что достойно оставаться во времени.

Поэт: Существовать — высшее самолюбие художника. Он не хочет другого рая, кроме бытия, и когда ему говорят о действительности, он только горько усмехается, потому что знает бесконечно более убедительную действительность искусства.

Утро Акмеизма

Утро Акмеизма

Утро Акмеизма запись закреплена

Острие акмеизма — не стилет и не жало декадентства. Акмеизм — для тех, кто обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. Зодчий говорит: я строю — значит, я прав. Сознание своей правоты нам дороже всего в поэзии, и, с презрением отбрасывая бирюльки футуристов, для которых нет высшего наслаждения, как зацепить вязальной спицей трудное слово, мы вводим готику в отношения слов, подобно тому как Себастьян Бах утвердил ее в музыке.

Камень как бы возжаждал иного бытия. Он сам обнаружил скрытую в нем потенциально способность динамики — как бы попросился в "крестовый свод" — участвовать в радостном взаимодействии себе подобных.

Читайте также: