Коновалов не дожидаясь моего ответа взял книгу в свои руки сочинение егэ

Обновлено: 09.05.2024

Сочинение — Анализ рассказа Горького Коновалов. Русский язык и литература. Анализ. Характеристика и образ

В данном рассказе пишется о том, что в пекарню, где работал Максим, хозяин нанимает еще одного пекаря, которого зовут Александр Коновалов. Человек лет тридцати, но в душе ребенок. Коновалов рассказывает Максиму о своих многочисленных девушках. Даже дает почитать письмо от Капитолины, которая стала проституткой. Саша говорит, что не собирается на ней жениться хоть и обещал. В начале Максим с опаской относится к новому пекарю, который такой же алкаш, как и он. Максим не сразу поверил этому высокому, крепкому парню, но Коновалов все же заставляет парня ему верить. Максим замечает, что незаметно для себя начинает уважать весьма молчаливого Коновалова.

Александр рассказывает, что много где был и много профессий на себя примерил. Горький пишет, что Коновалов похож на босяка. Саша говорит что, несмотря на все то, что у него происходило в жизни, он все еще верит людям.

Коновалов говорит Максиму, что каждый человек сам решает, как ему жить и чем заниматься. Человечество виновато во всех своих бедах и лишь они могут себе помочь сами. Так же он винит себя в том, что позволяет себе пить. Лишь он сам ведет себя недостойным образом, и никто его к этому не принуждает.

Хоть у Саши Коновалова и образ босяка, но к женщинам он относится с уважение и понимание. Даже если он и говорит что то не хорошее, то его голос настолько спокоен и мягок, что этого не заметно. Взять ситуацию даже про бывшую купеческую дочь, которая стала в итоге проституткой. Ведь вначале он обещал на ней жениться, но в разговоре с Максимом сказал, что так не поступит. Коновалов, конечно, поможет ей деньгами выкупить себя из публичного дома.

Саше очень нравятся книги и ему нравятся сюжеты, где герои этих книг имеют с ним одинаковые черты. Он часто просит Максима почитать ему книгу и как будто сам вживается в роль из книги. Многое из прочитанного откладывается в голове у Коновалова и каждую историю он пропускает через себя. Особенно в его душу западает история про Сеньку Разина и его мучения он запомнит на всю жизнь.

Коновалов очень добрый и хороший человек, но никто не понимает почему же он по жизни такой грустный. Его жизнь считается не устроенной ведь его пьянство ему сильно мешает, он это понимает, но ничего не может с этим поделать. Он говорит что так и не нашел точки в своей жизни.

Больше цитат

AnnaPetrova782 AnnaPetrova782 разместил(а) в цитатах

Коновалов, не дожидаясь моего ответа, взял книгу в свои руки, осторожно повертел ее, открыл, закрыл и, положив на место, глубоко вздохнул.— Как все это премудро, господи! — вполголоса заговорил он. — Написал человек книгу. бумага и на ней точечки разные — вот и все. Написал и. умер он?— Умер, — сказал я.— Умер, а книга осталась, и ее читают. Смотрит в нее человек глазами и говорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили на свете люди — Пила, Сысойка, Апроська. И жалко тебе людей, хоть ты их никогда не видал и они тебе совсем — ничего! По улице они такие, может, десятками живые ходят, ты их видишь, а не знаешь про них ничего. и тебе нет до них дела. идут они и идут. А в книге тебе их жалко до того, что даже сердце щемит. Как это понимать. А сочинитель так без награды и умер? Ничего ему не было?Я разозлился и рассказал ему о наградах сочинителям. Коновалов слушал меня, испуганно тараща глаза, и соболезнующе чмокал губами.— Порядки, — вздохнул он всей грудью и, закусив левый ус, грустно поник головой.Тогда я начал говорить о роковой роли кабака в жизни русского литератора, о тех крупных и искренних талантах, что погибли от водки — единственной утехи их многотрудной жизни.— Да разве такие люди пьют? — шепотом спросил меня Коновалов. В его широко открытых глазах сверкало и недоверие ко мне, испуг и жалость к тем людям. — Пьют! Что же они. после того, как напишут книги, запивают?Это, по-моему, был неуместный вопрос, и я на него не ответил.— Конечно, после, — решил Коновалов. — Живут люди и смотрят в жизнь, и вбирают в себя чужое горе жизни. Глаза у них, должно быть, особенные. И сердце тоже. Насмотрятся на жизнь и затоскуют. И вольют тоску в книги. Это уж не помогает, потому — сердце тронуто, из него тоски огнем не выжжешь. Остается — водкой ее заливать. Ну, и пьют. Так я говорю?Я согласился с ним, и это как бы придало ему бодрости.


Рассеянно пробегая глазами газетный лист, я встретил фамилию – Коновалов и, заинтересованный ею, прочитал следующее:

Я прочитал эту краткую заметку и подумал, что мне, может быть, удастся несколько яснее осветить причину, побудившую этого задумчивого человека уйти из жизни, я знал его. Пожалуй, я даже и не вправе промолчать о нем: это был славный малый, а их не часто встречаешь на жизненном пути.

– Передержал тесто! – кричал он, оттопыривая свои рыжие, длинные усы, шлепая губами, толстыми и всегда почему-то мокрыми. – Корка сгорела! Хлеб сырой! Ах ты, черт тебя возьми, косоглазая кикимора! Да разве я для этой работы родился на свет? Будь ты анафема с твоей работой, я – музыкант! Понял? Я – бывало, альт запьет – на альте играю; гобой под арестом – в гобой дую; корнет-а-пистон хворает – кто его может заменить? Я! Тим-тар-рам-да-дди! А ты – м-мужик, кацап! Давай расчет.

А хозяин, сырой и пухлый человек, с разноцветными глазами и женоподобным лицом, колыхая животом, топал по полу короткими, толстыми ногами и визгливым голосом вопил:

– Губитель! Разоритель! Христопродавец Иуда! – Растопырив короткие пальцы, он воздевал руки к небу и вдруг громко, голосом, резавшим уши, возглашал; – А ежели я тебя за бунт в полицию?

– Слугу царя и отечества в полицию? – ревел солдат и уже лез на хозяина с кулаками. Тот уходил, отплевываясь и взволнованно сопя. Это все, что он мог сделать, – было лето, время, когда в приволжском городе трудно найти хорошего пекаря.

И я был весьма обрадован, когда однажды между хозяином и солдатом разыгралась такая сцена.

– Ну, солдат, – сказал хозяин, появляясь в пекарне с лицом сияющим и довольным и с глазками, сверкавшими ехидной улыбкой, – ну, солдат, оттопыривай губы и играй походный марш!

– Чего еще?! – мрачно сказал солдат, лежавший на ларе с тестом и, по обыкновению, полупьяный.

– В поход собирайся! – ликовал хозяин.

– Куда? – спросил солдат, спуская с ларя ноги и чувствуя что-то недоброе.

– Это как понимать? – запальчиво крикнул солдат.

– А так и понимай, что больше я тебя держать не стану. Получи расчет и на все четыре стороны – марш!

Солдат привык чувствовать свою силу и безвыходность положения хозяина, заявление последнего несколько отрезвило егоз он понимал, как трудно ему с его плохим знанием ремесла найти себе место.

– Ну, это ты врешь. – с тревогой сказал он, вставая на ноги.

– Наработался, значит… – с горечью мотнул головой солдат. – Пососал ты из меня крови, высосал и вон меня. Ловко! Ах ты – паук!

– Я паук? – вскипел хозяин.

– Ты! кровососец паук – вот как! – убедительно сказал солдат и, пошатываясь, пошел к двери.

Хозяин ехидно смеялся вслед ему, и его глазки радостно сверкали.

– Поди-ка вот теперь поступи на место к кому-нибудь! Н-да. Я тебя, голубчика, везде так разрисовал, что, хоть ты даром просись, – не возьмут! Нигде не возьмут…

– Нового наняли? – спросил я.

– Новый-то – он старый. Моим подручным был. Ах, какой пекарь! Золото! Но тоже пьяница и-их! Только он запоем тянет… Вот он придет, возьмется за работу и месяца три-четыре учнет ломить, как медведь! Сна, покоя не знает, за ценой не стоит. Работает и поет! Так он, братец ты мой, поет, что даже слушать невозможно – тягостно делается на сердце. Поет, поет, потом учнет снова пить!

Хозяин вздохнул и безнадежно махнул рукой.

– И когда он запьет – нет ему тут никакого удержу. Пьет до тех пор, пока не захворает или не пропьется догола… Тогда стыдно ему бывает, что ли, он пропадает куда-то, как нечистый дух от ладана. А вот и он… Совсем пришел, Лёса?

– Совсем, – отвечал с порога глубокий, грудной голос.

Там, прислонясь плечом к косяку двери, стоял высокий, плечистый мужчина лет тридцати. По костюму это был типичный босяк, по лицу – настоящий славянин. На нем красная кумачовая рубаха, невероятно грязная и рваная, холщовые широкие шаровары, на одной ноге остатки резинового ботика, на другой – кожаный опорок. Светло-русые волосы на голове были спутаны, и в них торчали щепочки, соломинки; все это было и в его русой бороде, точно веером закрывавшей ему грудь. Продолговатое, бледное, изнуренное лицо освещалось большими голубыми глазами, они смотрели ласково. Губы его, красивые, но немного бледные, тоже улыбались под русыми усами. Улыбка была такая, точно он хотел сказать виновато:

– Проходи, Сашок, вот тебе подручный, – говорил хозяин, потирая руки и любовно оглядывая могучую фигуру нового пекаря. Тот молча шагнул вперед, протянул мне длинную руку с богатырски широкой кистью; мы поздоровались; он сел на скамью, вытянул вперед ноги, посмотрел на них и сказал хозяину:

– Ты мне, Василий Семеныч, купи две смены рубах да опорки… Холста на колпак.

– Все будет, не бойсь! Колпаки у меня есть; рубахи и порты вечером будут. Знай работай, пока что; я тебя знаю, кто ты есть. Не обижу… Коновалова никто не обидит, потому – он сам никого не обижает. Разве хозяин – зверь? Я сам тоже работал, знаю, как редька слезы выжимает… Ну, оставайтесь, значит, ребятушки, а я пойду…

Мы остались одни.

Коновалов сидел на скамье и молча, улыбаясь, осматривался вокруг. Пекарня помещалась в подвале со сводчатым потолком, ее три окна были ниже уровня земли. Света мало, мало и воздуха, но зато много сырости, грязи и мучной пыли. У стен стояли длинные лари: один с тестом, другой еще только с опарой, третий пустой. На каждый ларь ложилась из окна тусклая полоса света. Громадная печь занимала почти треть пекарни; около нее на грязном полу лежали мешки муки. В печи жарко горели длинные плахи дров, и отраженное на серой стене пекарни пламя их колебалось и дрожало, точно беззвучно рассказывало о чем- то.

Сводчатый, закопченный потолок давил своей тяжестью, от соединения дневного света с огнем печи образовалось неопределенное и утомлявшее глаза освещение. В окна с улицы лился глухой шум и летела пыль. Коновалов осмотрел все это, вздохнул и спросил скучным голосом:


совестливее. А я очень простой. Женщины это хорошо во мне понимают видят, что не обижу, не насмеюсь над ней. Женщина - она согрешит и ничеготак не боится, как смеха, издевки над ней. Они стыдливее против нас. Мы своевозьмем и хоть на базар пойдем рассказывать, хвастаться станем - вот, мол,как мы одну дуру провели. А женщине некуда идти, ей греха в удаль никто неставит. Они, брат, даже самые потерянные, и те стыда больше нас имеют.

Я слушал его и думал: "Неужели этот человек верен сам себе, говоря всеэти не подобающие ему речи?"

А он, задумчиво уставив на меня свои детски ясные глаза, все болееудивлял меня своими речами.

Дрова в печи сгорели, яркая груда углей отбросила от себя на стенупекарни розоватое пятно.

В окно смотрел кусочек голубого неба с двумя звездами на нем. Одна из них- большая - блестела изумрудом, другая, неподалеку от нее, - едва видна

Прошла неделя, и мы с Коноваловым были друзьями.

- Ты простой парень! Хорошо это! - говорил он мне, широко улыбаясь ихлопая меня своей ручищей по плечу.

Работал он артистически Нужно было видеть, как он управлялся ссемипудовым куском теста, раскатывая его, или как, наклонившись над ларем,месил, по локоть погружая свои могучие руки в упругую массу, пищавшую в егостальных пальцах.

Сначала, видя, как он быстро мечет в печь сырые хлебы, которые я елеуспевал подкидывать из чашек на его лопату, - я боялся, что он насадит ихдруг на друга; но, когда он выпек три печи и ни у одного из ста двадцатикараваев - пышных, румяных и высоких - не оказалось "притиска", я понял, чтоимею дело с артистом в своем роде. Он любил работать, увлекался делом,унывал, когда печь пекла плохо или тесто медленно всходило, сердился и ругалхозяина, если он покупал сырую муку, и был по детски весел и доволен, еслихлебы из печи выходили правильно круглые, высокие, "подъемистые", в мерурумяные, с тонкой хрустящей коркой. Бывало, он брал с лопаты в руки самыйудачный каравай и, перекидывая его с ладони на ладонь, обжигаясь, веселосмеялся, говоря мне:

- Эх, какого красавца мы с тобой сработали. И мне было приятно смотретьна (этого гигантского) ребенка, влагавшего всю душу в работу свою, - как этои следует делать каждому человеку во всякой работе. Однажды я спросил его:

- Саша, говорят, ты поешь хорошо?

- Пою. Только это у меня разами бывает. полосой. Начну я тосковать,тогда и пою. И, ежели петь начну - затоскую. Ты уж помалкивай об этом, недразни. Ты сам-то не поешь? Ах ты, - штука какая! Ты лучше потерпи доменя. Потом оба запоем, вместе. Идет?

Я, конечно, согласился и свистал, когда хотелось петь. Но иногдапрорывался и начинал мурлыкать себе под нос, меся тесто и катая хлебы

Коновалов слушал меня, шевелил губами и через некоторое время напоминал мнео моем обещании. А иногда грубо кричал на меня:

Как-то раз я вынул из моего сундука книжку и, примостившись к окну, сталчитать.

Коновалов дремал, растянувшись на ларе с тестом, но шелестперевертываемых мною над его ухом страниц заставил его открыть глаза.

Это были "Подлиповцы".

- Почитай вслух, а. - попросил он.

И вот я стал читать, сидя на подоконнике, а он уселся на ларе и,прислонив свою голову к моим коленям, слушал. Иногда я через книгузаглядывал в его лицо и встречался с его глазами, - у меня до сей поры они впамяти - широко открытые, напряженные, полные глубокого внимания. И ротего тоже был полуоткрыт, обнажая два ряда ровных белых зубов. Поднятыекверху брови, изогнутые морщинки на высоком лбу, руки, которыми он охватилколени, - вся его неподвижная, внимательная поза подогревала меня, и ястарался как можно внятнее и образнее рассказать ему грустную историюСысойки и Пилы.

Наконец я устал и закрыл книгу.

- Все уж? - шепотом спросил меня Коновалов.

- Всю вслух прочитаешь?

- Эх! - Он схватил себя за голову и закачался, сидя на ларе. Ему что-тохотелось сказать, он открывал и закрывал рот, вздыхая, как мехи, и длячего-то защурил глаза. Я не ожидал такого эффекта и не понимал его значения.

- Как ты это читаешь! - шепотом заговорил он. - На разные голоса. Какживые все они. Апроська! Пила. дураки какие! Смешно мне было слушать..

А дальше что? Куда они поедут? Господи боже! Ведь это все правда. Ведь этокак есть настоящие люди, всамделишные мужики. И совсем как живые и голосаи рожи. Слушай, Максим! Посадим печь - читай дальше!

Мы посадили печь, приготовили другую, и снова час и сорок минут я читалкнигу. Потом опять пауза - печь испекла, вынули хлебы, посадили другие,замесили еще тесто, поставили еще опару. Все это делалось с лихорадочнойбыстротой и почти молча.

Коновалов, нахмурив брови, изредка кратко бросал мне односложныеприказания и торопился, торопился.

К утру мы кончили книгу, я чувствовал, что язык у меня одеревенел.

Сидя верхом на мешке муки, Коновалов смотрел мне в лицо странными глазамии молчал, упершись руками в колени.

- Хорошо? - спросил я.

Он замотал головой, жмуря глаза, и опять-таки почему-то шепотомзаговорил:

- Кто же это сочинил? - В глазах его светилось неизъяснимое словамиизумление, и лицо вдруг вспыхнуло горячим чувством.

Я рассказал, кто написал книгу.

- Ну - человек он! Как хватил! А? Даже ужасно. За сердце берет - вот дочего живо. Что же он, сочинитель, что ему за это было?

- Ну, например, дали ему награду или что там?

- А за что ему нужно дать награду? - спросил я.

- Как за что? Книга. вроде как бы акт полицейский. Сейчас ее читают..

судят: Пила, Сысойка. какие же это люди? Жалко их станет всем. Народтемный. Какая у них жизнь? Ну, и.

Коновалов смущенно посмотрел на меня и робко заявил:

- Какое-нибудь распоряжение должно выйти. Люди ведь, нужно их поддержать.

В ответ на это я прочитал ему целую лекцию. Но - увы! - она непроизвела того впечатления, на которое я рассчитывал.

Коновалов задумался, поник головой, закачался всем корпусом и сталвздыхать, ни словом не мешая мне говорить. Я устал наконец, замолчал.

Коновалов поднял голову и грустно посмотрел на меня.

- Так ему, значит, ничего и не дали? - спросил он.

- Кому? - осведомился я, позабыв о Решетникове.

Я не ответил ему, чувствуя раздражение против слушателя, очевидно, несчитавшего себя в силах решать мировые вопросы.

Коновалов, не дожидаясь моего ответа, взял книгу в свои руки, осторожноповертел ее, открыл, закрыл и, положив на место, глубоко вздохнул.

- Как все это премудро, господи! - вполголоса заговорил он. - Написалчеловек книгу. бумага и на ней точечки разные - вот и все. Написал и..

- Умер, а книга осталась, и ее читают. Смотрит в нее человек глазами иговорит разные слова. А ты слушаешь и понимаешь: жили на свете люди - Пила,Сысойка, Апроська. И жалко тебе людей, хоть ты их никогда не видал и онитебе совсем - ничего! По улице они такие, может, десятками живые ходят, тыих видишь, а не знаешь про них ничего. и тебе нет до них дела. идут онии идут. А в книге тебе их жалко до того, что даже сердце щемит. Как этопонимать. А сочинитель так без награды и умер? Ничего ему не было?

Я разозлился и рассказал ему о наградах сочинителям. Коновалов слушалменя, испуганно тараща глаза, и соболезнующе чмокал губами.

- Порядки, - вздохнул он всей грудью и, закусив левый ус, грустно поникголовой.

Тогда я начал говорить о роковой роли кабака в жизни русского литератора,о тех крупных и искренних талантах, что погибли от водки - единственнойутехи их многотрудной жизни.

- Да разве такие люди пьют? - шепотом спросил меня Коновалов. В егошироко открытых глазах сверкало и недоверие ко мне, испуг и жалость к темлюдям. - Пьют! Что же они. после того, как напишут книги, запивают?

Это, по-моему, был неуместный вопрос, и я на него не ответил.

- Конечно, после, - решил Коновалов. - Живут люди и смотрят в жизнь, ивбирают в себя чужое горе жизни. Глаза у них, должно быть, особенные. Исердце тоже. Насмотрятся на жизнь и затоскуют. И вольют тоску в книги..

Это уж не помогает, потому - сердце тронуто, из него тоски огнем невыжжешь. Остается - водкой ее заливать. Ну и пьют. Так я говорю?

Я согласился с ним, и это как бы придало ему бодрости.

- Ну, и по всей правде, - продолжал он развивать психологию сочинителей,- следует их за это отличить. Верно ведь? Потому чт

Читайте также: