Почему возможен перевод с одного языка на другой философия кратко

Обновлено: 07.07.2024


Ключевые слова: перевод, язык, мышление, теория выражения, парадигма имени, коннотация, интерпретация, смысл, текст, интертекстуальные связи

Abstract: This article determines the philosophical aspects of translation, which as demonstrated, relate to the problem of the identity of meaning. This problem has not been successfully resolved in the logical semantics. The author criticizes the “theory of expression”, according to which a thought (meaning) is formed at the pre- and extra-linguistic level, while merely being expressed in the language; as well as the “paradigm of name”: perception that the main function of language expressions is the denotement of a subject, that the world as such divides into the subjects, properties, actions independently of the language. The article analyzes and compares the existed in classical philosophy and present in modern philosophy approaches towards the problems of understanding, meaning of the text, correlation of mind and language. The author advocates the theory that translation always means interpretation. It can be realize at various levels: denotation, connotation, intertextual connections, etc. As the meaning of text generally is a “thing-in-itself”, because the meaning does not exists before and besides its expressions, we cannot compare different translations with a certain absolute standard. Thus, there do not exist the absolute criteria of an unequivocally accurate translation. The interaction of semantic worlds can bring out the new shades of meaning.

interpretation, connotation, naming paradigm, theory of expression, thought, language, translation, sense, text, intertextual connections

С точки зрения классической философии, перевод, конечно же, философской проблемой не является. Классическая философия вообще относилась к языку несколько свысока. Ее интересовало мышление как таковое. Язык рассматривался при этом как средство внешнего выражения мышления, как его послушное орудие. Тема влияния языка (языков) на мышление обсуждалась. В Новое время она была даже достаточно популярной [подробнее см.: 1, с. 73-104]. Но это влияние рассматривалось как нечто абсолютно нежелательное, как то, что угрожает суверенитету разума, то, что нужно стремиться преодолеть. Философы этой эпохи разрабатывали средства преодоления несовершенства реально существующих языков, самым радикальным из которых было создание специального идеального языка науки и философии. Наиболее настойчиво пытался реализовать эту идею, как известно, Г. Лейбниц. Такой подход требовал более тщательного анализа того, что представляет собой мышление помимо какого-то конкретного языка, в котором оно выражается. Это не было сделано в философии Нового времени. Мы мыслим до и помимо языка, а в языке мышление просто выражается – такое представление казалось в эту эпоху самоочевидным.

Между тем, непростой статус проблемы перевода можно сразу оценить, если признать, что она касается тождества смысла. Является ли вопрос о таком тождестве конкретно-научной проблемой? Явно нет. Конкретно-научные проблемы имеют технические способы их решения. Можем ли мы говорить о том, что существуют объективные технические критерии тождества языковых выражений по смыслу? Нет. Проблема смыслового тождества рассматривалась в логической семантике, начиная с Г.Фреге, но удовлетворительного ее решения так и не было предложено. Да и вообще, то, что касается смысла , есть проблемы философского характера. Ведь смысл – это очевидный пример ненаблюдаемой ментальной сущности. То есть того, что не поддается опытному обнаружению, для чего невозможно выработать эмпирические критерии отождествления и различения. А в случае правильного перевода мы имеем в виду как раз тождество смыслов перевода и переводимого. На основании чего мы получаем уверенность в том, что подобное совпадение в данном случае достигнуто?

При таком подходе каждый язык воспринимается как довольно замкнутый мир значений. Значение – вообще важнейшая категория не только при исследовании языка, но и в гуманитарном познании вообще. Каждая культура – мир значений. В этих мирах мы живем: важны не предметы, а значения. На них реагирует человеческое сознание в первую очередь. Значения – это новая сторона действительности, которая обнаруживается в мире человеческой деятельности. Наша деятельность целесообразна, и предметы и явления приобретают значение по отношению к этим целям. Значения – это новая, социально-функциональная сторона действительности, связанная с деятельностью человека. Язык является средством их фиксации и трансляции. В языке накаливается и передается опыт выделения социального назначения (смысла) предметов и явлений окружающего мира, опыт их анализа, обобщения, классификации. Усваивая язык в процессе социализации, мы присваиваем этот опыт себе. Мы становимся людьми и одновременно учимся интерпретировать значение предметов, ситуаций и действий других в соответствии с нормами своей культуры. Насколько эти нормы уникальны? Насколько мир значений каждой культуры и каждого языка представляет собой замкнутое целое? Насколько это целое позволяет внедрение извне? Насколько культурные миры взаимно постижимы?

С этими вопросами явно философского характера и сталкивается проблема перевода. Радикальный вариант идеи лингвистической относительности утверждает взаимную замкнутость культурных и языковых миров. Такой вариант вызывал справедливую критику. Скажем, один из авторов гипотезы лингвистической относительности Уорф утверждал, что языки американских индейцев должны навязывать своим носителям принципиально иную картину мира, чем языки SAE (среднего европейского стандарта). Но если все обстоит настолько серьезно, трудно понять, каким образом Уорф как носитель английского языка вообще смог это оценить. Более мягкий вариант, кажущийся более правдоподобным, был предложен в герменевтической философии. Он способен кое-что прояснить и относительно перевода.

Эта же модель, считает Гадамер, объясняет ситуацию с переводом. Перевод также возможен лишь как слияние горизонтов. Каждый язык – это особый смысловой мир, особый горизонт смыслов. Но смысловые миры не являются абсолютно замкнутыми, они способны к взаимному усвоению и расширению. При переводе мы не просто переформулируем переводимое, мы включаем его в иной смысловой мир. Поэтому перевод – это всегда интерпретация, переосмысление кем-то сказанного [9, с. 447-452] . При этом Гадамер уверен, что, как понимание раскрывает собственные смысловые возможности понимаемого, так и перевод делает то же. Каждый новый хороший перевод открывает в переводимом какие-то доселе не проявившиеся оттенки смысла. Кроме того, он считает, что перевод на какой-то язык некоего значимого произведения способен открыть и новые возможности самого языка, на который мы переводим. Так открываются новые горизонты, причем, с обеих сторон.

Установив, что язык и мышление взаимосвязаны и взаимно обусловлены, необходимо выяснить, как они связаны. Установление и анализ этих связей – одна из центральных проблем общего языкознания и философии языка с самого начала их развития. Наблюдая различные подходы к этой проблеме, мы можем установить и их отождествление (Ф.И. Буслаев, В. фон Гумбольдт, бихевиоризм, неогумбольдтианство – преувеличение роли языка), и отрицание непосредственной связи между ними. В некоторых случаях в методике лингвистических исследований вообще игнорируются особенности мышления (дескриптивизм).

Общность языка и мышления более всего заметна на сходстве категорий логики и грамматики.

Поскольку в течение многих веков человек выражал мысли посредством языка, в грамматическом строе языков появились категории, соотносимые с категориями мышления: подлежащее – субъект, сказуемое – предикат, дополнение – объект, определение – атрибут; существительное – предмет, глагол – процесс, прилагательное – признак, числительное (грамматическая категория числа) – количество; союз – связь, предлог и категория падежа – отношение, категория времени – время.

Нельзя игнорировать тот факт, что мысли об одном и том же предмете, высказанные на разных языках, в большинстве случаев тождественны, несмотря на различия в грамматических категориях. Это доказано самим фактом переводимости языков.

Связь между языком и мышлением специфична, так как отношения несимметричны. Так, например, мысль о Пушкине может быть выражена несколькими способами:

3) гениальный русский поэт и т.д.

Можно ли познать специфику мышления через язык?

Несмотря на несимметричные отношения, в ряде случаев лексическая и грамматическая система отдельного языка раскрывает особую форму мышления каждого народа (В. Фон Гумбольдт называл это мировидением).

Вообще любая классификация - проявление мышления (установление тождеств и различий).

Различные народы мира классифицируют реалии так, что это поражает неожиданностью и ставит в тупик лингвиста.

Так, говорящий на дьирбале ставит перед существительным один из четырех показателей (это похоже на артикли): bayi, balan, balam, bala.

С помощью этих слов в дьирбале классифицируются все предметы окружающего мира.

1. Bayi - мужчина, кенгуру, рыбы, птицы, насекомое, бумеранг, копье (поскольку принадлежит мужчине).

2. Balan - женщина, собака, ехидна, волосатый червь, солнце, битва, а также все, что связано с водой и огнем.

3. Balam - все съедобные фрукты и овощи, сигареты, вино, пища.

4. Bala - все остальное.

Классификацию корректируют специфические принципы.

Принцип сферы опыта: если сфера опыта ассоциируется с А, то все реалии относятся к А.

Например, рыбы - класс 1 (bayi), поэтому леска, удочка - класс 1 (вместо 4).

Огонь - класс 2, поэтому светящиеся объекты - свет, звезды – тоже класс 2.

Ср. в японском классификатор hon используется для обозначения тонких длинных предметов: палок, тросточек, карандашей, свечей, состязания с шестами (общность сферы опыта), удары в бейсболе (траектория), мотки ленты, телефонные разговоры (потому что по проводу), письма, (в древней Японии сворачивались в трубку), инъекции.




Принцип мифа и поверья: если существительное принадлежит классу Х, но по мифу обладает характеристикой Y, то принадлежит к Y.

Птицы - одуш. - должен быть класс 1, но, по поверью, птицы - души умерших женщин = класс 2.

В мифах сверчки отождествляются со старухами = класс 2, Луна и солнце - муж и жена - Луна - класс1, Солнце - класс 2.

Что же такое классификаторы: категории мышления или просто формальные показатели? (ср. показатели рода в русском языке; табурет, - тка).

Может быть, это чисто языковые единицы? Но они фиксируют этапы познания и способы познания мира, ассоциации, сравнения, т.е. работу мысли.

Еще один специфический феномен связи языка и мышления – метонимия и метафора. К чему эти явления отнести: к области языка или к области мышления? Есть ли язык без метафор и метонимии? Одинаковы ли переносы?

Есть общие: помещение - люди: автор - его произведение, сосуд - содержимое.

Ср. рус. хвост очереди.

Англ. quick 1) быстрый, живой; 2) сообразительный. Ср. рус. остроумный.

Для этого достаточно сравнить структуру значений многозначного слова в рус. и англ. языках (возьмите статьи в русском толковом словаре и русско-английском словаре - например, рвать и pick).

Как же происходит перевод с одного языка на другой?

Поскольку УПК является интернациональным, общим для различных этносов и культур, он представляет предпосылку для понимания иноязычной речи.

Исследования Л.С. Выготского и Н.И. Жинкина легли в основу теории речевой деятельности, разработанную отечественным психолингвистом А.А. Леонтьевым и его школой.

Итак, естественный язык позволяет исследователю проникнуть в менталитет нации, хотя, конечно, многие мыслительные процессы - общие для многих народов и закреплены одинаково в разных языках. Эта общность объясняется тем, что взгляд человека на мир основывается на опыте, а он примерно одинаковый у разных народов.

Общность и различие категорий мышления и языка

Установив, что язык и мышление взаимосвязаны и взаимно обусловлены, необходимо выяснить, как они связаны. Установление и анализ этих связей – одна из центральных проблем общего языкознания и философии языка с самого начала их развития. Наблюдая различные подходы к этой проблеме, мы можем установить и их отождествление (Ф.И. Буслаев, В. фон Гумбольдт, бихевиоризм, неогумбольдтианство – преувеличение роли языка), и отрицание непосредственной связи между ними. В некоторых случаях в методике лингвистических исследований вообще игнорируются особенности мышления (дескриптивизм).

Общность языка и мышления более всего заметна на сходстве категорий логики и грамматики.

Поскольку в течение многих веков человек выражал мысли посредством языка, в грамматическом строе языков появились категории, соотносимые с категориями мышления: подлежащее – субъект, сказуемое – предикат, дополнение – объект, определение – атрибут; существительное – предмет, глагол – процесс, прилагательное – признак, числительное (грамматическая категория числа) – количество; союз – связь, предлог и категория падежа – отношение, категория времени – время.

Нельзя игнорировать тот факт, что мысли об одном и том же предмете, высказанные на разных языках, в большинстве случаев тождественны, несмотря на различия в грамматических категориях. Это доказано самим фактом переводимости языков.

Связь между языком и мышлением специфична, так как отношения несимметричны. Так, например, мысль о Пушкине может быть выражена несколькими способами:

3) гениальный русский поэт и т.д.

Можно ли познать специфику мышления через язык?

Несмотря на несимметричные отношения, в ряде случаев лексическая и грамматическая система отдельного языка раскрывает особую форму мышления каждого народа (В. Фон Гумбольдт называл это мировидением).

Вообще любая классификация - проявление мышления (установление тождеств и различий).

Различные народы мира классифицируют реалии так, что это поражает неожиданностью и ставит в тупик лингвиста.

Так, говорящий на дьирбале ставит перед существительным один из четырех показателей (это похоже на артикли): bayi, balan, balam, bala.

С помощью этих слов в дьирбале классифицируются все предметы окружающего мира.

1. Bayi - мужчина, кенгуру, рыбы, птицы, насекомое, бумеранг, копье (поскольку принадлежит мужчине).

2. Balan - женщина, собака, ехидна, волосатый червь, солнце, битва, а также все, что связано с водой и огнем.

3. Balam - все съедобные фрукты и овощи, сигареты, вино, пища.

4. Bala - все остальное.

Классификацию корректируют специфические принципы.

Принцип сферы опыта: если сфера опыта ассоциируется с А, то все реалии относятся к А.

Например, рыбы - класс 1 (bayi), поэтому леска, удочка - класс 1 (вместо 4).

Огонь - класс 2, поэтому светящиеся объекты - свет, звезды – тоже класс 2.

Ср. в японском классификатор hon используется для обозначения тонких длинных предметов: палок, тросточек, карандашей, свечей, состязания с шестами (общность сферы опыта), удары в бейсболе (траектория), мотки ленты, телефонные разговоры (потому что по проводу), письма, (в древней Японии сворачивались в трубку), инъекции.

Принцип мифа и поверья: если существительное принадлежит классу Х, но по мифу обладает характеристикой Y, то принадлежит к Y.

Птицы - одуш. - должен быть класс 1, но, по поверью, птицы - души умерших женщин = класс 2.

В мифах сверчки отождествляются со старухами = класс 2, Луна и солнце - муж и жена - Луна - класс1, Солнце - класс 2.

Что же такое классификаторы: категории мышления или просто формальные показатели? (ср. показатели рода в русском языке; табурет, - тка).

Может быть, это чисто языковые единицы? Но они фиксируют этапы познания и способы познания мира, ассоциации, сравнения, т.е. работу мысли.

Еще один специфический феномен связи языка и мышления – метонимия и метафора. К чему эти явления отнести: к области языка или к области мышления? Есть ли язык без метафор и метонимии? Одинаковы ли переносы?

Есть общие: помещение - люди: автор - его произведение, сосуд - содержимое.

Ср. рус. хвост очереди.

Англ. quick 1) быстрый, живой; 2) сообразительный. Ср. рус. остроумный.

Для этого достаточно сравнить структуру значений многозначного слова в рус. и англ. языках (возьмите статьи в русском толковом словаре и русско-английском словаре - например, рвать и pick).

Как же происходит перевод с одного языка на другой?

Поскольку УПК является интернациональным, общим для различных этносов и культур, он представляет предпосылку для понимания иноязычной речи.

Исследования Л.С. Выготского и Н.И. Жинкина легли в основу теории речевой деятельности, разработанную отечественным психолингвистом А.А. Леонтьевым и его школой.

Итак, естественный язык позволяет исследователю проникнуть в менталитет нации, хотя, конечно, многие мыслительные процессы - общие для многих народов и закреплены одинаково в разных языках. Эта общность объясняется тем, что взгляд человека на мир основывается на опыте, а он примерно одинаковый у разных народов.

Вопросы философии перевода обычно рассматриваются в рамках философии языка. Философия языка существует и в аналитическом изводе, и в континентальном изводе. Тема языка стала одной из господствующих философских тем в XX веке по целому ряду причин: прежде всего, это обновление самого философского инструментария и появление множества разноязычных философий, — когда стало понятно, что единого метаязыка не может существовать и не может существовать единой системы философской терминологии, которая бы была универсальная для всех языков.

Крах идеи универсального понятийного языка и превращение философии из теоретической дисциплины в своего рода жизненную практику (такую, как герменевтический проект, феноменологический проект, как разного рода экзистенциалистские поиски, для которых философия была прежде всего определенной работой над собой) заставили поставить вопрос о языке. Является ли язык нашим инструментом? То есть тем, что мы изобретаем и используем для каких-то наших целей, — либо же язык что-то делает с нами: нас в ограничивает, в определяет нашу личность? Это основной вопрос философии языка; и если говорить о философии перевода как о подразделении такой философии языка, то ее вопросом было бы: в какой мере перевод является философским актом и актом мышления? Философия языка возникает там, где становится понятно, что ресурсов, например, машинного перевода недостаточно, немыслящий перевод недостаточен. А вот что такое мыслящий перевод — это и надо обсудить.

— Да, бесспорно, XX век вновь обратился к проблеме интерпретации. Философия XIX века не уделяла интерпретации практически никакого внимания, потому что считалось, что сами вещи, сами процессы в мире — мыслятся ли они как эволюция, как самораскрытие каких-то смыслов и так далее, — сами себя истолкуют.

В некотором смысле философия языка, будь то в варианте герменевтической традиции от Дильтея к Гадамеру, будь то французская традиция от Бергсона до Рикера, будь то то традиция Витгенштейна, или традиция школы Рассела, или Остина и Куайна и других аналитических философов, — все они ставят на самом деле один и тот же вопрос: как многократно перевести одно и то же. Нужно это для того, чтобы слова действительно имели отношение к вещам и к нашему существованию: достаточно ли одного понимания? Или необходимо многократно возобновлять понимание и проверять, состоялось ли оно или не состоялось, сработало или не сработало? Как это проверяется — зависит от конкретной философской школы. Способы проверки разные и несовместимые.

— Вальтер Беньямин исходил из критики мысли; из того, что сама мысль с определенного момента перестала пониматься как просто некий инструмент: инструмент действий, инструмент познания и так далее. Беньямин знаменует собой отход от инструментального понимания мысли, даже если это инструментальное понимание мысли кажется вполне благородным, благочестивым, оправданным. Он ставил во многих своих работах целью показать, что мысль не может быть использована даже для нужд развития мышления, — не говоря уже о том, чтобы ее прямо прилагать к социальной реальности; между мыслью и социальным всегда стоит ряд очень важных опосредований. И задача переводчика — попытаться показать, как, переводя мысль, вроде бы передавая ее адекватно и исходя из данных традиции, не упустить вот эту принципиальную дистанцию мысли по отношению к себе: что мысль принципиально ставит все под вопрос.

Александр Марков, © Эшколот

Александр Марков, © Эшколот

Для Деррида было уже важно другое, для него была важна та критика языка, которую тоже осуществил XX век, — критика языка как объяснительного универсума. С некоторого момента стало понятно, что не работают концепции, в которых язык заключает в себя все смыслы бытия и поэтому может объяснить, как устроен смысл. Даже представление о смысле как о черном ящике недостаточно, и семиотика тоже недостаточна. Деррида пытался рассмотреть, как в переводе смысл впервые конструирует себя: перевод не то, что даже приводит нас к неожиданным результатам или к раскрытию каких-то неожиданных вещей, а перевод является ритуалом, который впервые создает реальность и впервые создает наше отношение к реальности.

И Беньямин, и Деррида во многом вдохновлялись и библейской мыслью, мыслью о сотворении мира и о власти слова; и просто пытались выяснить, каким образом возможно такое же сотворение мира властью внутреннего слова, внутренней речи. У Бога нет различия между его внутренней речью и внешней речью, между его желанием и действием, а у человека все-таки это различие есть, и из этого надо исходить.

— А вот эта мысль Деррида о том, что после деконструкции Вавилонской башни перевод одновременно является необходимым и невозможным?

— Перевод невозможен не потому, что он неточен, любой неточный перевод можно уточнять. Перевод невозможен прежде всего потому, что он всегда хранит в себе память о несостоявшихся возможностях языка: о том, что данные вещи могли быть высказаны еще раньше, могли бы быть высказаны по-другому, могли бы быть уже записаны на скрижалях мира и быть даны в самой конструкции мира. Эта мысль о невозможности перевода противостоит оптимистическому пафосу философии Нового времени, для которой в мире уже дан смысл, есть мировой дух и его следует только раскрыть.

— Вы и ваш коллега Йоэль Регев при трактовке Беньямина и Деррида обращались к стихам. Что для понимания философии перевода нам могут дать стихи и какие конкретные тексты приближают нас к пониманию вопроса?

— Внимание к поэзии вообще отличает философию XX века. Прежде всего, поэзия в философии понимается как поиск границ утверждения вещей. В поэзии многие философы видели парадоксальную возможность утверждать какую-то вещь, но не за счет привычных систем доказательств, привычных дискурсов, а за счет самого присутствия поэтического произведения, когда создание образа отождествляется с созданием смысла. Поэзия создает некий фиктивный образ, которого заведомо в реальности не существует; тем не менее мы понимаем, что это образ точный, — и что сама поэзия является вот таким неутверждающим утверждением.

Поэзия утверждает некую реальность, преимущества бытия над небытием, хотя может говорить на любую тему. В этом смысле поэзия выполняет в XX веке ту же роль, которую в античности выполняла философия: она тоже была экстремальной практикой подготовки к смерти; иначе говоря, умением взглянуть на мир в том числе и потусторонним взглядом: взглядом усопшего, взглядом души, взглядом ангела и так далее. В поэзии Пауля Целана Деррида видит именно это, как и Хайдеггер в поэзии Гельдерлина: взгляд некоего существа, уже освободившегося от тела, существа, перешедшего ту определенную грань, которая обычно нас связывает с вещами, заставляя мнить о словах лишь как о продолжении нашего текущего опыта.

© Эшколот

— Это стихотворение — пример фантастического богословского диспута. Меня оно привлекло тем, что в России и в русском языке культура диспутов не была развита: мы мало вспомним русских произведений, в которых есть настоящие диспуты. Конечно, можно вспомнить Достоевского, герои которого спорят о предельных вещах. Но там диспут, как показал Бахтин, основан на вненаходимости какого-то голоса, даже потенциально авторитетный голос бога принципиально вненаходим, никто не может им овладеть. И голос правды тоже идет косвенно: так что диспут Достоевского в конечном счете утверждается через скандал, через присвоение чужого голоса, присвоение чужой реплики, — а не через понимание чужой реплики. У Достоевского происходит антиперевод, антипонимание.

Стихотворение Стратановского — пример того, как в русской поэзии 1970-х годов появляется тема дискуссии: возможности вхождения разных голосов, разных персонажей в стихотворение, которые при этом не скандалят, но каждый проговаривает то, что ему сам строй стихотворения внушает. Эти персонажи могут быть низовыми и комическими, как в концептуализме у Пригова, могут быть, наоборот, возвышенными, как у того же Стратановского или Кривулина. Но у них одна общая черта — это не персонажи, которые скандалят друг с другом и крадут у друг друга голос — то, что есть в русской романтической традиции и что нашло в гениальное выражение у Достоевского.

— А почему это важно для перевода?

— Потому что в некотором смысле любой перевод сейчас читается и на фоне оригинала: все более-менее знают хотя бы один язык или, по крайней мере, привыкают к тому, что другие языки каким-то образом замешаны в скандалах. Неслучайно же нынешний эффект пропаганды — это не столько гипноз, сколько скандал, так называемый троллинг и другие приемы современного воздействия информации и медиа на сознание. И поэтому тем важен опыт не скандального отношения к действительности.

— Была советская школа перевода, где зачастую не было произведения, а был голос переводчика, то есть литературное произведение, написанное поверх оригинала. При этом есть мысль Михаила Гаспарова, что для разных групп читателей могут быть разные переводы. И сейчас, как мне кажется, все меньше поддерживается мысль, что есть канонический перевод, а есть какие-то вторичные истории. Вы про это говорите?

— Советская школа перевода, если говорить о ней в терминах современной западной теории культуры, — это школа перевода колониального типа. Она восходит к Серебряному веку, который действительно занялся переводами ближайших литератур: от армянской, грузинской до персидской, среднеазиатской и так далее. Это как раз те же регионы, которые покрывали советские переводчики в связи с составом Советского Союза. Но другое дело, что они делали это как ориенталисты — по известному выражению Эдварда Вади Саида, — то есть те, кто специально экзотизируют переводимое ими, экзотизируют некую культуру, чтобы показать, что эта культура неподвижна, что эта культура не может актуально вмешиваться и задавать норму. Укрощение восточной культуры, за которую Саид обличал западную романтическую литературу. Брюсов и Бальмонт активно переводили армянских, грузинских поэтов, но при этом не рассматривали их как коллег. Литовцы, как Чюрленис или Балтрушайтис, могли быть их коллегами, и говорили они на одном и том же языке. До Азии это не дошло, хотя если бы Серебряный век продержался еще лет десять, может, ситуация бы изменилась.

© Эшколот

А советская школа перевода фактически законсервировала эту ситуацию, фактически к любому произведению начали относиться по-ориенталистски — Шекспира переводили по тем же принципам, по которым переводят Низами или какого-либо другого автора, которого нужно сделать понятным и при этом достаточно экзотическим, но звучащим как развлекательная, частушечная почти что поэзия.

Поэтому советская школа перевода очень странная — с одной стороны, действительно замечательные достижения в переводе художественной литературы, а с другой стороны, отсутствие реального понимания культурной значимости каждого имени: что, собственно, имеет в виду данное имя, какие идеи за ним стоят, что данное лицо внесло в развитие цивилизации. Странный пример советской эрудиции — человек, у которого стоит вся библиотека всемирной литературы в блестящих переводах, но который при этом не знает толком ближайших контекстов, в которых эта литература возникала: цивилизационных контекстов, философских, правовых, богословских, религиозных.

Конечно, здесь были свои удачи и неудачи, и время от времени я слышу наивные жалобы, хотя на самом деле они и не наивные — Камю и Сартра, которых переводили в советское время, легко читать, а, скажем, философы более позднего времени, которых переводили уже в 1990-е годы, Делез или Деррида, нечитаемы, хотя уровень художественных приемов в оригинале примерно одинаков — любой французский автор использует каламбуры, употребляет странный, изощренный синтаксис, сложные фигуры речи. Мы бы имели бы ясного Деррида и неясного Сартра, если бы их переводили в другой последовательности.

По всей видимости, и та и другая стратегия перевода не очень верна. Адаптирующий перевод приводит к тому, что мы не знаем, откуда это: у нас появилась ниоткуда ничья вещь. А научный перевод, контекстуализирующий, создает контексты, но не создает самого текста.

— В современном мире переводчик должен создавать язык, на котором могли бы обсуждаться вопросы. Очень многие вопросы в России могут обсуждаться на языке публицистики, но не на языке философии. Например, для того же Деррида были важны такие вопросы, как судьба эмигрантов, судьба Других во французском обществе, непохожих, судьба самого языка, статус маргинала и другие вещи, которые культурно значимы, за которыми стоят реальные судьбы. А в России даже экологические вопросы обсуждаются публицистически или декларативно; но не в рамках создания нового философского языка. Наш отечественный философ может написать книгу по экологии, но это будет книга, составленная из цитат, из умных мыслей, из отдельных верных наблюдений. Сама по себе эта мозаика может быть даже удачной, но это все равно мозаика; это не будет тот язык, на котором мы можем поставить вопросы об экологической политике на мировом уровне.

— А как этот язык может возникнуть?

— Еще античная философия требовала от философа платить своей судьбой за то, что он создал. Конечно, речь не идет о том, чтобы умереть за идею, но лишь о том, чтобы создавать тот язык, те слова, за значение которых человек готов ручаться собственным опытом. Если он говорит о цивилизации, то он имеет в виду реально пережитую им собственную судьбу нахождения в этой цивилизации. Если он говорит о природе, он говорит о собственном опыте познания природы и понимания того, что природа делает с нами, благодаря природе каков наш характер, какова наша психология, каково наше естественное отношение с наукой… — и только после этого говорит о том, что надо защищать природу. В некотором смысле, платить жизнью и сердцем за сказанное.

© Эшколот

— А переводчик как в этом может помочь?

— Да, я думаю, что переводчик может сейчас в значительной степени обогатить язык. У нас нет точки отчета философского языка: этим уже явно не может быть математика, как это было в античности или даже в раннее Новое время, не может быть теология, как это было в средние века, не может быть что-либо еще. Но это вполне может быть язык переводов.


— Нужно уточнить, что под предательством имеется в виду еще выдача — переводчик в некотором смысле разбалтывает то, что сказано на одном языке и не предназначалось для другого языка. Здесь предательство не в том, что он кого-то вероломно направляет на казнь, или в тюрьму, или мучает, не в том смысле, что он искажает как-то текст. Предательство в том, что он выдает (на-гора, в печать…) то, что другие люди писали по-французски и и не рассчитывали, что это будет звучать по-русски. Переводчик как будто читает чужие письма, письма, написанные на другом языке; и в этом смысле он предатель.

В советском переводе все это сглаживалось, потому что все должно было быть одинаково гладким, изящным и при этом с сильным характером. Я считаю, в переводе нового типа, который, вероятно, имел в виду Гаспаров, когда говорил о необходимости нескольких переводов, переводчик должен показать не только возможности своего языка и богатство чужого языка, но и те недоумения, тупики и провалы, те стилистические ограничения, которые стоят перед автором оригинала. В некотором смысле переводчик тоже идет через преодоление своего языка и тоже вынужден постоянно его покорять, изменяя себе, расплачиваясь собой, — и все ради верности и точности подлинного опыта.

Феномен перевода - одна из возможных проблем, рассмотрение которой позволяет не только выявить новые аспекты проблемы языка и познания, но и продолжить исследование интерпретации. Эта проблема меняет свое содержание в зависимости от того, в какой эпистемологической парадигме она рассматривается.

Но то, что не очевидно для эпистемологического субъекта познания, для субъекта перевода выходит на первый план: язык- интерсубъективность (коммуникация) - интерпретация. В этом же ключе У.Куайном написана известная глава "Перевод и значение" в работе "Слово и объект", где размышления о "радикальном переводе" (перевод с языка, до сих пор неизвестного) учитывают вербальное поведение, невербальные стимулы, зрительные возбуждения, сти- мульные значения, ситуативные предложения, а также метод аналитических гипотез как "способ катапультироваться в аборигенный язык, получив импульс от родного языка". Таковы понятийные основания этой фундаментальной концепции. Сама работа начинается словами: "Язык - это социальное искусство. Обучаясь языку. мы полностью зависим от интерсубъективно доступных указаний, что говорить и когда. Поэтому нет никакого иного способа сравнения лингвистических значений, нежели как в терминах предрасположенностей людей к открытой реакции на социально наблюдаемые стимулы. Результатом признания этого ограничения является то, что проблема перевода сталкивается с систематической неопределенностью . В главе о переводе идея его неопределенности рассматривается специально и выявляются семь причин "неспособности правильно оценить неопределенность", в том числе наличие у двуязычного индивида его собственной личной семантической корреляции и системы аналитических гипотез, несовместимой с подобными "параметрами" другого индивида (четвертая причина). Корреляции и гипотезы, кроме того, могут оказаться имплицитными, как и ряд дополнительных канонов, ограничивающих выбор аналитических гипотез (пятая причина), что еще более усложнит ситуацию неопределенности . Отмечу, что эти особенности перевода имеют значение и для выявления языковой неопределенности в познании, где она оказывает влияние на получение и обоснование истинного знания. Перевод с одного языка на другой - это особый случай интерпретации философского текста. Как отмечал Деррида, перевод не есть ни образ, ни копия, но - интерпретация.

Общие для любой интерпретации проблемы присутствуют и в этом случае, однако характер их проявления, безусловно, меняется. В этом случае существенное влияние на характер интерпретации оказывает прежде всего сам язык, что, в частности, отмечал Ортега-и- Гассет в "Нищете и блеске перевода", когда писал, что "языки нас разделяют и лишают возможности общаться не потому, что они как языки различны, а потому, что они исходят из различных представлений, несхожих мыслительных систем и, наконец, из несогласных философий. . Каждый язык навязывает определенную структуру категорий. " . Это последнее особенно значимо для перевода философского текста. По-видимому, переводчик философского текста должен быть философом, осознанно занимающим конкретную содержательно-теоретическую позицию по отношению к переводимому тексту и проясняющим ее в комментарии, послесловии и т.п. По отношению к интерпретации-переводу Ортега-и-Гассет полагал, что каждое произведение неповторимо, а перевод лишь приближает нас к нему, из чего следует, что один и тот же текст допускает несколько переводов и, по- видимому, необходимо сделать несколько различных переводов одного и того же текста в соответствии с теми гранями, которые хочется передать. Интерпретативное воздействие на переводимый текст тоже оказывается, как известно, в зависимости от позиции переводчика: приближает ли он автора к языку читателя (имитация, пересказ текста) или читателя к языку автора (собственно перевод). Но еще более интерпретация-перевод зависит от того, как соотносятся два языка, да еще разведенные во времени. Этой проблеме специально посвятил несколько страниц В.Беньямин в знаменитой статье "Задача переводчика", вызвавшей дискуссию и, в частности, статью Деррида "Вокруг Вавилонских башен", а также специальную лекцию Пола де Мана. Для Беньямина "наряду с тем, как за столетия полностью преображаются звучание и смысл великих литературных трудов, меняется и родной язык переводчика. Ведь в то время, как поэтическое слово продолжает жить в языке автора, даже величайшим переводам суждено меняться с ростом их родного языка и, в конечном итоге, быть поглощенным этим ростом.

Читайте также: