Анализ рассказа галстук шаламова в т кратко

Обновлено: 05.07.2024

При жизни Шаламова в России был опубликован только один его рассказ "Стланник". В нём описываются особенности этого северного вечнозеленого дерева. Однако его произведения активно печатались на западе. Поразительно то, с какой высотой они написаны. Ведь это настоящие хроники ада, переданные нам спокойным голосом автора. В нем нет мольбы, нет крика, нет надрыва. В его рассказах простые, сжатые фразы, короткое изложение действия, присутствует лишь несколько деталей. В них нет предыстории жизни героев, их прошлого, нет хронологии, описания внутреннего мира, авторской оценки. Шаламовские рассказы лишены пафоса, в них всё очень просто, скупо. В рассказах только самое главное. Они предельно сжаты, обычно занимают всего 2-3 страницы, с коротким заглавием. Писатель берет одно событие, или одну сцену, или один жест. В центре произведения всегда портрет, палача или жертвы, в некоторых рассказах и то, и другое. Последняя фраза в рассказе часто сжатая, лаконичная, как внезапный луч прожектора она освещает происшедшее, ослепляет нас ужасом. Примечательно, что расположение рассказов в цикле имеет принципиальное значение для Шаламова, они обязательно должны следовать именно так, как он их размещал, то есть один за другим.

Рассказ открывается перекликающимися с манифестами Шаламова художественно-публицистическими размышлениями повествователя о литературе будущего, сила которой проявится, по его убеждению, в "достоверности" изображения, в том, что "заговорят не писатели, а люди профессии, обладающие писательским даром", а также о процессе порождения и внутреннего осмысления данного текста: "Как рассказать об этом проклятом галстуке. Это не очерк, а рассказ. Как мне сделать его вещью прозы будущего, чем-либо вроде рассказов Сент-Экзюпери, открывшего нам воздух. " Автору его произведение видится вовсе не гладко пишущимся текстом, а результатом выстраданного творческого опыта, мучительных усилий памяти: "He надо знать материал слишком. Самое главное - постараться вспомнить, во всем вспомнить. "
Смысловым и сюжетно-композиционным центром произведения становится судьба Маруси Крюковой. Раскрытие ее жизненного пути строится по принципу композиционной инверсии - от лагерного "сегодня" к предыстории. "Пунктир" этой биографии проходит через отдельные, ярко высвеченные детали, на которых фокусируется основное внимание: в лагерной больнице "травилась вероналом" - возвращение из японской эмиграции в 1939 г. - арест во Владивостоке - отправка на Колыму. Пребывание героини - мастерицы ручного шитья - в заключении превращается в историю нещадной эксплуатации ее таланта "начальниками" разных уровней, включая даже период нахождения в больнице, где она "вышивала врачихе", что отчетливо раскрывает авторское видение духовной обреченности всякого искусства в лагерном мире.
Судьба Маруси становится для повествователя основой зорких интуиций о России и русском характере в широком историческом и литературном контексте. Абсурд истории, действие ее репрессивных механизмов просматриваются здесь в неожиданном соположении судеб составителей сборника речей Николая II и людей, "поднявших" сталинскую "цитату о труде на ворота лагерных зон всего Советского Союза". Картины неусыпного лагерного контроля над вышивающими мастерицами приводят повествователя к обобщениям о России как "стране проверок", о "мечте каждого доброго россиянина" о "командирстве", в связи с чем возникает литературная ассоциация с изображением атаки в повести В. Некрасова "В окопах Сталинграда".
Повесть "В окопах Сталинграда " (1946) явилась первым значительным произведением писателя-фронтовика Виктора Платоновича Некрасова (1911-1987), одного из творцов "лейтенантской" прозы, отобразившей тягостные, отнюдь не парадные стороны войны, правду об истории и национальном характере. Одним из центральных эпизодов повести стала атака на немцев в районе Сталинграда, которая обернулась неоправданно значительными потерями вследствие псевдогероизма, доходящего до "конвульсий" "командирства" капитана Абросимова, настоявшего на немедленном, без предварительных приготовлений наступлении. Показ всего произошедшего глазами автобиографического героя, лейтенанта Керженцева, отбрасывающего в своем повествовании литературные условности, был созвучен творческим принципам Шаламова, который делал ставку на "достоверность " и изображение "лично пережитого ".
Постижение лагерного пути Маруси выводит в рассказе и к символически емкому образу "колымской трассы", с ее кричащими контрастами между тысячами уничтожаемых жизней заключенных и роскошными "домами дирекции". Через ассоциацию с "Железной дорогой" Н. Некрасова здесь приоткрываются универсальные, повторяющиеся закономерности исторического опыта в его все более катастрофическом воплощении. В одном эпизоде шаламовского рассказа может таиться осмысление всей модели общественного устройства тоталитарной эпохи, как, например, в ситуации с повторным показом первой части фильма специально для опоздавшего лагерного чиновника на киносеансе для вольнонаемных, среди которых были "фронтовики с орденами, заслуженные врачи, приехавшие на конференцию".
Кульминацией рассказа становится вполне "проходной" в общем контексте лагерной жизни эпизод, давший, однако, название всему произведению. Желание Маруси своими руками сшить шелковые галстуки рассказчику и лечившему ее врачу, стремление через этот подарок выразить естественный душевный порыв оборачиваются тем, что изготовленный ею галстук - "серый, узорный, высокого качества" - против ее воли оказывается у чиновника Долматова, щеголяющего в нем на концерте лагерной самодеятельности. В фокус авторского зрения попадает момент решительного бунта героини против вопиющего беззакония, здесь возникает эффект пронзительного, но "немого" крика, неспособного дойти до ушей безликого представителя Системы: "Долматов сел на свою скамейку, занавес распахнулся по-старинному, и концерт самодеятельности начался". От фактического служения лагерю героиня приходит к спонтанному, - конечно, не столь радикальному и последовательному, как у майора Пугачева, - но все-таки "бою" против режима.
Нравственный выбор героини контрастно ассоциируется с судьбой другого "творца" - художника Шухаева. Он проделывает обратный путь: из интеллигента, самобытного мастера, автора "светлых пейзажей Бельгии и Франции", "автопортрета в золотом камзоле Арлекина", прошедшего затем через "магаданский период", результатами которого стали "портрет жены и автопортрет в мрачной коричневой гамме", - он вырождается в своего рода "чесальщика пяток", приходит к творческому самоуничтожению, создавая "подхалимский" портрет Сталина, картину "Дама в золотом платье", где уже нет никакой "меры блеска". В этом "блеске" - отражение попытки забыть о "скупости северной палитры", о пережитом лагерном опыте.
Антитеза Маруси и Шухаева входит в сквозной для "Колымских рассказов" контекст постижения мира культуры, искусства, судьбы творческой личности, проходящих, а чаще постыдно не проходящих испытание лагерем.
Рассказ "Галстук" ярко воплотил в себе важные особенности творческой манеры Шаламова. Здесь происходит редукция развернутых описаний, на место которых выдвигается мозаика выведенных скупыми красками эпизодов, где внимание сосредоточивается на "второстепенных" предметно-бытовых деталях, а также на речевых ситуациях, для которых характерны предельная ясность синтаксических конструкций, динамичность диалогической ткани. "Документальный", подчас представленный в призме литературных ассоциаций эпизод заключает у Шаламова масштабные обобщения о русском характере, исторических корнях и конкретных проявлениях его деформации.


Это правда особого рода, это правда действительности. Но это не очерк, а рассказ. Как мне сделать его вещью прозы будущего – чем-либо вроде рассказов Сент-Экзюпери, открывшего нам воздух.

В прошлом и настоящем для успеха необходимо, чтобы писатель был кем-то вроде иностранца в той стране, о которой он пишет. Чтобы он писал с точки зрения людей, – их интересов, кругозора, – среди которых он вырос и приобрел привычки, вкусы, взгляды. Писатель пишет на языке тех, от имени которых он говорит. И не больше. Если же писатель знает материал слишком хорошо, те, для кого он пишет, не поймут писателя. Писатель изменил, перешел на сторону своего материала.


Не надо знать материал слишком. Таковы все писатели прошлого и настоящего, но проза будущего требует другого. Заговорят не писатели, а люди профессии, обладающие писательским даром. И они расскажут только о том, что знают, видели. Достоверность – вот сила литературы будущего.

А может быть, рассуждения здесь ни к чему и самое главное – постараться вспомнить, во всем вспомнить Марусю Крюкову, хромую девушку, которая травилась вероналом, скопила несколько блестящих крошечных желтеньких яйцеобразных таблеток и проглотила их. Веронал она выменяла на хлеб, на кашу, на порцию селедки у соседок по палате, коим был прописан веронал. Фельдшера знали о торговле вероналом и заставляли больных глотать таблетку на глазах, но корочка у таблетки была жесткая, и обычно больным удавалось заложить веронал за щеку или под язык и после ухода фельдшера выплюнуть на собственную ладонь.

Маруся Крюкова не рассчитала дозы. Она не умерла, ее просто вырвало, и после оказанной помощи – промывания желудка – Марусю выписали на пересылку. Но все это было много позже истории с галстуком.

На следствии Марусе сломали ногу и, когда кость срослась, увезли на Колыму – отбывать двадцатипятилетний срок заключения. Маруся была великая рукодельница, мастерица вышивки – на эти вышивки и жила Марусина семья в Киото.

На Колыме это уменье Маруси обнаружили начальники сразу. Ей никогда не платили за вышивки: либо принесут кусок хлеба, два куска сахару, папиросы, – Маруся, впрочем, не научилась курить. И ручная вышивка чудной работы стоимостью в несколько сотен рублей оставалась в руках начальства.

Услышав о способностях заключенной Крюковой, начальница санчасти положила Марусю в больницу, и с этого времени Маруся вышивала врачихе.

Но самое удивительное там были вышивки. Шелковые занавеси, шторы, портьеры были украшены ручной вышивкой. Коврики, накидки, полотенца – любая тряпка становилась драгоценной после того, как побывала в руках заключенных мастериц.

Над Машей и ее новыми знакомыми были поставлена женщина, член партии, выдававшая ежедневно мастерицам материал и нитки. К концу рабочего дня она отбирала работу и проверяла сделанное. Женщина эта не работала, а проходила по штатам центральной больницы как старшая операционная сестра. Она караулила тщательно, уверенная в том, что только отвернись – и кусок тяжелого синего шелка исчезнет.

Мастерицы привыкли давно к такой охране. И хотя обмануть эту женщину не составило бы, верно, труда, они не воровали. Все трое были осуждены по пятьдесят восьмой статье.

Составители сборника были сосланы в Сибирь.

Что было с людьми, поднявшими цитату о труде на ворота лагерных зон всего Советского Союза.

За отличное поведение и успешное выполнение плана мастерицам разрешали смотреть кино во время сеансов для заключенных.

Сеансы для вольнонаемных немного по своим порядкам отличались от кино для заключенных.

Киноаппарат был один – между частями были перерывы.

Все затопали, закричали. Механик явно ошибся – показывали снова первую часть. Триста человек: здесь были фронтовики с орденами, заслуженные врачи, приехавшие на конференцию, – все, купившие билеты на этот сеанс для вольнонаемных, кричали, стучали ногами.

Началась вторая часть, и все пошло как следует. Колымские нравы были известны всем: фронтовикам – меньше, врачам – больше.

Когда билетов продавали мало, сеанс был общим для всех: лучшие места для вольнонаемных – последние ряды, а первые ряды – для заключенных; женщины слева, мужчины справа от прохода. Проход делил зрительный зал крестообразно на четыре части, и это было очень удобно в рассуждении лагерных правил.

Хромая девушка, заметная и на киносеансах, попала в больницу, в женское отделение. Палат маленьких тогда еще не было построено; все отделение было размещено в одной воинской спальне – коек пятьдесят, не меньше. Маруся Крюкова попала на лечение к хирургу.

– Остеомиелит, – сказал хирург Валентин Николаевич.

– Ну, почему пропадет…

Я ходил делать перевязку Крюковой и о ее жизни уже рассказал. Через неделю температура спала, а еще через неделю Марусю выписали.

– Я подарю вам галстук – вам и Валентину Николаевичу. Это будут хорошие галстуки.

– Хорошо, хорошо, Маруся.

– Я попрошу у нашей Анны Андреевны.

Так, кажется, звали надсмотрщицу.

– Анна Андреевна разрешила. Вышиваю, вышиваю, вышиваю… Не знаю, как и объяснить вам. Вошел Долматов и отобрал.

– Теперь вас отправят.

– Меня не отправят. Работы еще много. Но мне так хотелось вам галстук…

– Пустяки, Маруся, я бы все равно не носил. Разве продать?

На концерт лагерной самодеятельности Долматов опоздал, как в кино. Грузный, брюхатый не по возрасту, он шел к первой пустой скамейке.

Крюкова поднялась с места и махала руками. Я понял, что это знаки мне.

Я успел рассмотреть галстук начальника. Галстук Долматова был серый, узорный, высокого качества.

– Ваш галстук! – кричала Маруся. – Ваш или Валентина Николаевича!

Долматов сел на свою скамейку, занавес распахнулся по-старинному, и концерт самодеятельности начался.

Это правда особого рода, это правда действительности. Но это не очерк, а рассказ. Как мне сделать его вещью прозы будущего – чем-либо вроде рассказов Сент-Экзюпери, открывшего нам воздух.

В прошлом и настоящем для успеха необходимо, чтобы писатель был кем-то вроде иностранца в той стране, о которой он пишет. Чтобы он писал с точки зрения людей, – их интересов, кругозора, – среди которых он вырос и приобрел привычки, вкусы, взгляды. Писатель пишет на языке тех, от имени которых он говорит. И не больше. Если же писатель знает материал слишком хорошо, те, для кого он пишет, не поймут писателя. Писатель изменил, перешел на сторону своего материала.

Не надо знать материал слишком. Таковы все писатели прошлого и настоящего, но проза будущего требует другого. Заговорят не писатели, а люди профессии, обладающие писательским даром. И они расскажут только о том, что знают, видели. Достоверность – вот сила литературы будущего.

А может быть, рассуждения здесь ни к чему и самое главное – постараться вспомнить, во всем вспомнить Марусю Крюкову, хромую девушку, которая травилась вероналом, скопила несколько блестящих крошечных желтеньких яйцеобразных таблеток и проглотила их. Веронал она выменяла на хлеб, на кашу, на порцию селедки у соседок по палате, коим был прописан веронал. Фельдшера знали о торговле вероналом и заставляли больных глотать таблетку на глазах, но корочка у таблетки была жесткая, и обычно больным удавалось заложить веронал за щеку или под язык и после ухода фельдшера выплюнуть на собственную ладонь.

Маруся Крюкова не рассчитала дозы. Она не умерла, ее просто вырвало, и после оказанной помощи – промывания желудка – Марусю выписали на пересылку. Но все это было много позже истории с галстуком.

На следствии Марусе сломали ногу и, когда кость срослась, увезли на Колыму – отбывать двадцатипятилетний срок заключения. Маруся была великая рукодельница, мастерица вышивки – на эти вышивки и жила Марусина семья в Киото.

На Колыме это уменье Маруси обнаружили начальники сразу. Ей никогда не платили за вышивки: либо принесут кусок хлеба, два куска сахару, папиросы, – Маруся, впрочем, не научилась курить. И ручная вышивка чудной работы стоимостью в несколько сотен рублей оставалась в руках начальства.

Услышав о способностях заключенной Крюковой, начальница санчасти положила Марусю в больницу, и с этого времени Маруся вышивала врачихе.

Но самое удивительное там были вышивки. Шелковые занавеси, шторы, портьеры были украшены ручной вышивкой. Коврики, накидки, полотенца – любая тряпка становилась драгоценной после того, как побывала в руках заключенных мастериц.

Над Машей и ее новыми знакомыми была поставлена женщина, член партии, выдававшая ежедневно мастерицам материал и нитки. К концу рабочего дня она отбирала работу и проверяла сделанное. Женщина эта не работала, а проходила по штатам центральной больницы как старшая операционная сестра. Она караулила тщательно, уверенная в том, что только отвернись – и кусок тяжелого синего шелка исчезнет.

Мастерицы привыкли давно к такой охране. И хотя обмануть эту женщину не составило бы, верно, труда, они не воровали. Все трое были осуждены по пятьдесят восьмой статье.

Составители сборника были сосланы в Сибирь.

Что было с людьми, поднявшими цитату о труде на ворота лагерных зон всего Советского Союза.

За отличное поведение и успешное выполнение плана мастерицам разрешали смотреть кино во время сеансов для заключенных.

Сеансы для вольнонаемных немного по своим порядкам отличались от кино для заключенных.

Киноаппарат был один – между частями были перерывы.

Все затопали, закричали. Механик явно ошибся – показывали снова первую часть. Триста человек: здесь были фронтовики с орденами, заслуженные врачи, приехавшие на конференцию, – все, купившие билеты на этот сеанс для вольнонаемных, кричали, стучали ногами.

Началась вторая часть, и все пошло как следует. Колымские нравы были известны всем: фронтовикам – меньше, врачам – больше.

Когда билетов продавали мало, сеанс был общим для всех: лучшие места для вольнонаемных – последние ряды, а первые ряды – для заключенных; женщины слева, мужчины справа от прохода. Проход делил зрительный зал крестообразно на четыре части, и это было очень удобно в рассуждении лагерных правил.

Хромая девушка, заметная и на киносеансах, попала в больницу, в женское отделение. Палат маленьких тогда еще не было построено; все отделение было размещено в одной воинской спальне – коек пятьдесят, не меньше. Маруся Крюкова попала на лечение к хирургу.

– Остеомиелит, – сказал хирург Валентин Николаевич.

– Ну, почему пропадет.

Я ходил делать перевязку Крюковой и о ее жизни уже рассказал. Через неделю температура спала, а еще через неделю Марусю выписали.

– Я подарю вам галстук – вам и Валентину Николаевичу. Это будут хорошие галстуки.

– Хорошо, хорошо, Маруся.

Я попрошу у нашей Анны Андреевны. Так, кажется, звали надсмотрщицу.

– Анна Андреевна разрешила. Вышиваю, вышиваю, вышиваю. Не знаю, как и объяснить вам. Вошел Долматов и отобрал.

– Теперь вас отправят.

– Меня не отправят. Работы еще много. Но мне так хотелось вам галстук.

– Пустяки, Маруся, я бы все равно не носил. Разве продать?

На концерт лагерной самодеятельности Долматов опоздал, как в кино. Грузный, брюхатый не по возрасту, он шел к первой пустой скамейке.

Крюкова поднялась с места и махала руками. Я понял, что это знаки мне.

Я успел рассмотреть галстук начальника. Галстук Долматова был серый, узорный, высокого качества.

– Ваш галстук! – кричала Маруся. – Ваш или Валентина Николаевича!

Долматов сел на свою скамейку, занавес распахнулся по-старинному, и концерт самодеятельности начался.

Шаламов В.Т. Собрание сочинений в четырех томах. Т.1. - М.: Художественная литература, Вагриус, 1998. - С. 97 - 103

Читайте также: