Уха на боганиде краткое содержание

Обновлено: 02.07.2024


Уха на Боганиде

Весна в изломе. Вот-вот перейти ей в короткое быстротечное заполярное
лето, да отчего-то медлила, тянулась весна, и, когда истаяла, утекла в озера
и реки, людей шатало от голода.
По дымящейся сизым паром, мокрой тундре брел парнишка в больших
изодранных броднях, часто наклонялся, обирая с кочек и со мха-волосца,
зеленого зимой и летом, прошлогоднюю, перемерзлую клюкву, почти уже
вытекшую. Лишь кожица осталась да тлелые семечки в клопом смявшейся ягоде.
Парнишка распрямлялся, чтобы сунуть в рот клейко слипшийся в ладони катышек
ягод, и стоял какое-то время зажмурившись. Из глаз сыпались искры, голову
обносило, перед лицом, не потухая, яркими, разноцветными кругами каталась
радуга, на уши давило, и под грудью, в клубок свитая, путалась, душила
липкая нитка тошноты.
На обогретом, с боков заголенном серебристой мерзлотою холмике парнишка
увидел мокрое перо, хотел побежать скорее -- может, сова или песец задавили
линялого гуся, косточки, да остались от него, но сапоги, хоть в них и было
толсто подвернуто, хлябали, вязали ноги. Парнишка упал, отдышался, стал
подниматься на руках и замер, увидев перед носом цветок на мохнатой ножке.
Вместо листьев у цветка были крылышки, тоже мохнатые два крылышка в слабом,
дитячьем пере, и мохнатый, точно куржаком охваченный, стебелек подпирал
чашечку цветка, в чашечке мерцала тоненькая, прозрачная ледышка.
Солнце, выпутавшееся из густого меха зимы и поднявшееся уже высоко над
тундрой, вдавливало всякое растение в мягкий ворс тундры, загоняло в заросли
стлаников, смахивало к озерам, в поймы рек. А этот цветок дерзко стоял на
обдувном холме, где не отошла еще, лишь отпотела тонкая корочка земли, питая
робкие, паутинно тонкие всходы мхов, нити сухоросной травки, сереньких, как
бы вымороженных до погибельной сухости кустиков голубики. Один лишь цветок
жил на холме уверенно, вызывающе, не прячась в благостное затишье, дерзко
выйдя навстречу зазимкам, ветрам и студеным мокромозготникам, таким частым
тут в весеннюю пору.

Цветок караулил солнце. Коснувшись ледышки, солнечные лучи собирались в
пучок, будто в линзе, и грели маковку, тоже укутанную в мохнатую паутинку на
дне чашечки цветка. Льдинка подтаивала, оседала, шире распирая празднично
сияющие лепестки цветка, будто створка ворот, и тогда чашечка, почти
выворачиваясь живым зевом, подставляла маковку солнцу, а льдинка
оборачивалась в светлую каплю, освежая и питая собою цветок и назревающее в
нем семя. До ухода солнца, до самой последней секунды заката цветок дышит
теплом светила, поворачивая вслед ему яркую головку, после чего лепестки, с
исподу отепленные шерстью, сразу плотно закрываются, грустно опадает
головка, но внутри цветка, под лепестками, не кончается неприметная работа.
Жилкой вонзившегося в мерзлоту корешка цветок вытягивает влагу, дышит и
обращает свое дыхание в зеркально-тонкую, прозрачную льдинку, которая утром
снова поймает и соберет в пучок лучи солнца.
Из утра в утро, изо дня в день идет невидная миру работа, пока не
созреет маковка. И когда поблекнут, тряпично свернутся и опадут лепестки,
сухо треснет, обломится былка стебелька, уронит наземь погремушку-маковицу,
ветром ее покатит по тундре, соря черненькой пыльцой семян.


После Аким не мог вспомнить, нашел он изорванного гуся или какую другую
еду? Вроде бы нашел, глодал сырую кость, облепленную пером и мохом, да,
может, это было совсем в другую весну -- почти ежегодно в опарно набухшую
тундру, по которой не пройдешь, не проедешь, на реку, запятнанную раскисшим
льдом, не выплывешь, голод гнал его на поиски хоть какой-нибудь пищи, и
случалось подбирать поедь песца, сов и лис, случалось и отбирать ее у них --
и все это забылось, смололось в памяти, слилось с другими детскими
воспоминаниями, стало кусочком жизни, однако цветок, тот стойкий цветок
тундры, приручивший само солнце, жил и цвел в памяти отдельно от всех
воспоминаний, потому что где-то и в чем-то оказалась схожей жизнь Акима и
северного цветка с трудно запоминающимся, из-за моря привезенным названием.
Дальше на север, ближе к морю росло таких цветков столь много, что пустынные
равнины после первого теплодува охватывало кратким, но таким ярким заревом,
что слепла всякая другая растительность и сама земля недели две сияла,
зажмурившись от собственной красы.
Родился и рос Аким на берегу Енисея в поселке Боганида. Десяток
кособоких, до зольной плоти выветренных избушек, сплошь однооконных, с
амбарными крышами, затянутыми толем, хлопающим на ветру; среди избушек --
плавающий в болотине дородным гусаком барак -- вот, пожалуй, и весь поселок,
если не считать еще в берег всунутую, закопченную баню с испростреленной
дверью; за нею тисовый сарай на песчаном приплеске, с надписью, сделанной
мелом по двустворчатым воротам: "Рыб. пр. пункт", за бараком в наклон
стоящую желтую будку без дверей; пару дровяников, забытого кем-то или
выброшенного волною железного корпуса катера, выводка дощаных и долбленых
лодок, болтающихся возле берега на якорях; стола длинного, дощаного, на
стояках и тагана под артельные котлы.
Есть еще пароходная свистулька над бараком, приспособ- ленная вместо
радиоантенны, градусник, прибитый высоко над окошком, чтоб не достали
ребятишки, обломок якоря, подвешенный ко второй, забитой для тепла, двери
барака, в сердечко которого бьют, если пожар, или на собрание надо, или кто
заблудился в тундре; и еще турник стоит между бараком и желтой будкой. Для
ребятишек он высоковат, а мужики до того упехтывались на рыбачьих тонях, что
едва добирались до нар, и никакой им турник не надобен был.
Больше ничего приметного в Боганиде не было, ни деревца, ни даже
зарослей кустов; мох содран и вытоптан, по весне проткнется там-сям
серенькая осока, которая на озерном лове сильно царапает мужикам ноги,
особенно тем, что с клячем лазят по прибрежной шехре, аремникам и кочкам. Но
всходы осоки -- еще мелкие, беловатые -- выедают захудавшие за зиму собаки,
так что выживали в поселке лишь пушица, реденькая жалкая лебеда, коневник с
кисточкой ржавых семечек, гусятник, обмирающий от заморозков, да наползающий
из тундры багульничек, и застенчивым, больным румянцем розовели по кочкам
звездочки дивной ягоды -- княженицы.
Место для поселка выбирали люди, которые жить в нем не собирались.
Увидели на бассейновой карте удобные для рыбной ловли плесы, разведали
богатые тони и заслали сюда людей. Те тоже не морочили себе голову
житейскими заботами. Они вообще были свободны от каких-либо забот: что
сказано делать -- делают, где велено жить -- живут, что выдано есть -- едят.
И название поселку никто не придумывал, оно произошло само собою, от речки,
которая впадала в Енисей, и от рыбацких песков, что от веку звались
боганидинскими.
Метрах в двухстах от поселка, не дальше, чтобы лишка с тяжестью не
таскаться, возникло кладбище -- спутник всякого человеческого прибежища.
Открыл его безвестный человек, по весне выброшенный половодьем на берег. И
поначалу бойко шло тут дело, споро густела чаща пирамидок и крестов,
тесанных из плавника. Но скоро люди научились бороться с цингой, наторели
плавать на лодках и кунгасах, реже выпадали за борт, не лазили дуром по
тундре, в бараке извелась пьянь и блатняки. Артельная работа объединила
людей, заставила приспособиться к жизни, сообща питаться, стирать и сушить
одежду, мыться, починяться, обогреваться и даже развлекать себя. Кладбище
заметно хирело, зарастало, пирамидки и кресты выталкивало из земли
мерзлотой, и не валяться же им зря! Выпали, значит, не нужны они больше ни
земле, ни тем, чей прах стерегли, в печку их -- хорошо горят, выветрились до
звона.
Взъерошенной пеной со всех сторон катились на кладбище волны белого
мха, облепленного листьями морошки, хрустящими клубками багульников,
окрашенного сеянцем брусники и сизой гонобобелью. Меж низких бугорков и по
закраинам кладбища путалась, извивалась мелколистная карликовая березка,
таловый стланик, зимами у этих зарослей кормилась куропатка. Акимка ставил
силки, и попавшие в петлю птицы громко колотились о фанерные с надписями
дощечки от ящиков из-под папирос, пряников, вермишели.
Летами по кладбищу высыпала сильная морошка, будто рыба какая, заплыв
сюда в половодье, выметывала комочки желтой икры; продолговатая, в ноготь
величиной, голубика зазря осыпалась на могилы, Ягоды на свежеземье вызревали
раньше, чем во всей округе. Акимка крепился, крепился и, не выдержав
соблазна, поел однажды могильных ягод, после целый день пугливо вслушивался
в себя -- скоро ли помирать начнет? Что-то даже ныло и остро кололось в
середке. Но скоро он ввязался в домашнюю работу и про смерть забыл.
После без страха кормился ягодами с кладбища вместе с поселковыми
собаками. Мать пугала Акимку, страсти ему всякие про кладбище сказывала, но
парнишка ничего уж не боялся, он и братишек с сестренками таскал за собой на
кладбище. Детям так полюбилось чистое, всхолмленное место, что они выводком
паслись здесь, ползая меж могил до поздней осени, до первых стуж.
С кладбищенского бугорка далеко вокруг видно: песчаные приплески у
воды, полого расстеленные; выше -- чуть подбитые валом, ближе к подмытым
ярам -- сплошь в ступеньках. Песчаная коса отлога, до блеска промытая водой,
зализанная волнами, сплошь утыканная вешалами для сушки неводов, спокойно,
лениво вытягивается от мыса реки. По вешалам, будто нанизанные на рожень
белые комья -- то рядами сидели и дремали чайки; по косе бегали, кормились
кулики, пурхались в песке щуры, гуси выползали из крепей тундры, сторожкой
стаей рассаживались в отдалении, ходили валко возле воды, выбирая подбитую к
обмыску рыбью мелочь, козявок каких и нежные травяные корешки.
Никакой другой земли, никаких других станков и жилищ Акимка до
поступления в школу не видел. Он родился в Боганиде и нигде не крестился,
даже записан ни в какую книгу не был. Вольно родился от русского человека,
который поколотился на Севере, подзашиб деньжонок и исчез навсегда, оставив
матери Акима еще одного ребенка, как потом выяснилось, Касьянку. Отца ихнего
Касьяном звали -- пояснила мать. Записываясь в школу, Акимка повеличал себя
Касьянычем, но говорил он неразборчиво, зажимая звуки, и его записали
Хасьянычем. Хасьяныч так Хасьяныч -- какая разница?
Мать, узнав об этом, закококала болотной курочкой, руками захлопала,
будто школьница на празднике, и повторяла свое любимое: "Ё-ка-лэ-мэ-нэ!
Ё-ка-лэ-мэ-нэ!"
Мать рано стала носить детей. Его, первенца Акимку, прижила на
шестнадцатом году. Мужик Касьян, рассказывала она, подарил чулки и платок,
сладкими пряниками угощал, красным вином. Ну как такого хорошего человека не
полюбишь? Она и полюбила его, приголубила, совсем не думая о том, что из
приятной такой шалости получится ребенок, человек! И когда опросталась в
бараке и ей показали завязанного в узелок, сморщенного, извивающегося
дитенка с голыми деснами, слепо склеенными чем-то белесым глазами, она
недоверчиво, даже как бы и брезгливо фыркнула: "Фу, какой Якимка,
е-ка-лэ-мэ-нэ! Мой, сто ли? Не мо-озет быть. "
Почему не может быть, почему -- Якимка? Где она такое имя слышала,
отчего оно ей в голову пришло? Поди у нее узнай! Мать была и осталась
девчонкой-подростком по уму и сердцу. Обижать пробовали бабы, прозвать ее
ветренкой -- не прилипло, потому что мать не понимала обидного смысла этого
слова, и ее обзывать перестали, и вообще ее никто потом и никогда не обижал,
бабы помогали ей чем могли, мужики тоже помогали и ласкали. Быстренько
образовался табунок детей в Боганиде. "Чьи?" -- спрашивали мимоезжие люди.
"Рыбацкие", -- смеялась мать. "Наши!" -- подтверждали рыбаки.
Артель, обеспечивающая рыбой большую северную стройку, не оседлая.
Народ в ней почти каждую путину менялся. Оставались постоянно на месте
бригадир, приемщик, радист и пекариха, она же кастелянша, завхоз, ворожея,
акушерка, всем мать по возрасту и нраву, матерщинница и плакса -- Афимья
Мозглякова. За что-то еще до войны она отбыла срок, застряла на Севере и все
грозилась куда-то податься, плюнуть тут на все. Но Север, он вяжет человека,
пожалуй, еще крепче, чем юг. Там люди, как бы все разом получив: тепло,
блага, человеческую скученность, лениво мнут свои дни в тесноте и
довольстве. Здесь, отравленные волей, редколюдьем, самовластьем, все время
ждут каких-то перемен, томятся сердцем по другой жизни, и всегда есть
возможность капризно подразнить себя и других тем, что вот возьмет он,
вольный человек, и махнет туда, на юг, к фруктам, к теплому морю; эта
возможная, но чаще всего так в мечтах и изношенная, вторая благостная жизнь
шибко поддерживает северных людей в их нелегкой текучей жизни, крепит их дух
и стойкости им добавляет.
На всполье, в урез берега, мужики вкопали низкую однооконную избушку,
мало чем отличающуюся от бани. В этой, всегда почти темной избушке, на
обширных нарах и топчане, приткнутом к печи, сваренной из толстого железа
"пароходными людьми", копошились, ревели, питались, играли и росли ребятишки
-- Акимкины братья и сестры. Мужики приносили стирать белье, что-нибудь
упочинить или зашить. Поначалу мать ничего не умела -- ни стирать, ни шить,
ни варить. Но "заставит нужда калачик есть", говорили ей пословицу, и хотя
она не знала, что такое калачики, помаленьку да потихоньку захомуталась в
семейную упряжь, однако так и не смогла до конца одолеть трудную науку --
бороться с нуждой. Чему учить ее не надо было, так это легко, беззаботно и
весело любить ребятишек и всех живых людей. Даже в самые голодные зимы она
не желала смерти детям, да и сама мысль о смерти, как избавлении от бед,
мучений и нужды, не приходила ей в голову, оттого, наверное, и падежа в
семье не было.
Ребятишки, прозванные касьяшками, росли вольно, без утеснений и
досмотра. Самой для них большой заботой и радостью было дожить до весны, до
солнца, до тепла, до рыбы, до ягод, да и вся Боганида ждала весну, как
милосердие божье. Запертое в сырой, удушливой избушке, до трубы скрытой в
забоях, отшибленной от остального мира снегом, много месяцев зимогорило
семейство, ребятишкам казалось -- годов! И наконец-то! Которые в лохмотьях,
которые и вовсе голопупые, грязные, выбирались детишки на свет из пропрелой,
вонькой норы.
Ослепленный ярким светом, задохнувшийся обжигающе- свежим воздухом,
выводок ребятни не прыгал, не ликовал. Протирая красные, слезящиеся глаза
кулачишками, дети недоверчиво осматривались, открыв рты с кровоточащими от
цинги деснами, подставляли живительному теплу блеклые лица, вытягивали
ладошки под солнце. Головы у них кружились, ярким светом резало глаза, они
лепились на завалинке, подобрав под себя ноги, чуя ослабелым темечком
живительное тепло, улыбались и подремывали; которые покрепче, тоже бледные,
с засохшей на губах кровью, ковыляли на ослабелых ногах к высокому еще,
первой, вольной водой вздутому Енисею и не умывались, а щупали его
ладошками, и от живой, целительной воды начинало трепыхаться в них
сердчишко, они, повизгивая, брызгались и пробовали смеяться.
Мать приносила ножницы, стригла ребят, будто овец, прямо на берегу.
Ветром подхватывало и уносило в воду сплошь почти смоляные, черные волосья.
Лишь двое первенцев -- Акимка и Касьянка волосом удались в отца -- неведомый
Касьян гнул северный, проволочно толстый волос своей крепкой, видать,
породой.
Нагрев бочку воды, мать мыла ребятишек. Они боязно ахали, ревели от
мыла, царапали сами себя ногтями. Мать, сверкая белозубым, широким ртом,
только и успевала повторять: "Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Ну да, е-ка-лэ-мэ-нэ!" А
обиходив ребятишек, и сама залезала в бочку, взвизгивала, коснувшись голым
телом воды, похохатывала от щекотки, когда Касьянка терла ей таловым вехтем
спину. Обобрав с себя накопившуюся за зиму грязь, касьяшки потом смело уже
ходили в артельную баню.


Далеко еще до вечера, до того часа, когда появятся из-за песчаной косы
лодки и круглолобый, носатый неводник, а малый народ Боганиды весь уже на
берегу, на изготовке, ждет терпеливо и молча рыбацкую бригаду. Иногда
забудутся ребятишки, примутся играть, бегать и вдруг разом уймутся,
притихнут -- кабы не прозевать самый радостный миг -- появление первой
лодки. Поодаль лежат собаки. Они тоже ждут рыбаков, сосредоточенно, серьезно
ждут, не грызутся в этот час.
Выводок касьяшек как есть весь печется на прогретом песке под
незакатным солнцем. Трех братьев, которые еще ходят без штанов, Аким выносил
на закукорках, сваливал их в песок. Вместе с другими кривоногими,
щелеглазыми ребятишками пурхаются малые в песке, сыплют его горстями на
головы, хохочут -- щекотно им. В Боганиде никто никогда не прячется в тень,
здесь все лезут на обдув, на солнце, и люди, и животные -- меньше комар
донимает, греет пуще, намерзлись, наслеповались за зиму-то, хватит.
Под водительством Касьянки подружки ее, девчонки разных возрастов и
калибров, обливают водой длинный тесовый стол, поставленный на три опоры.
Стол сооружен возле самой воды, врос опорами в песок. Касьянка строго
распоряжается, ведет себя настоящей привередливой хозяйкой и старательней
всех трудится. Сперва она скоблит тесины бутылочным обломком, затем еще
веником с песком шоркает, после уж мокрым вехтем драит. Гладок, чист
артельный стол, все черные мухи с тесин спорхнули, никакой им тут поживы не
осталось, хочешь -- не хочешь, лети к избушкам. Но там собаки все подмели,
если муха зазевается, они и ее, щелкнув зубами, отошлют к себе в середку, да
еще и облизнутся.
Стол вымыт, пятнисто просыхает. Притоптанная подле него земля
подметена, тряпки и голики в воде выполосканы. Деловитая Касьянка занялась
ребятами, которому нос выдавливает, которых со словами: "Погибели на вас
нет, окаянных!" -- волокет к воде, обмывает, которому деревянного коня
подведет, которому чечу, игрушку то есть, чаще всего куклу, из сучка
резанную, тряпицей повяжет, которых приласкает, которым поддаст -- у
Касьянки всегда полно забот, она порядок любит.
Акимка наколол дров. Ребятишки, что постарше, рядком их сложили или под
огромный таган с двумя навешанными на него железными коваными крючьями,
величиной с печную клюку. Чтобы время шло скорее, Аким еще работу искал и
нашел. Вымытые им самим еще вчерашней ночью котлы -- один на пять ведер,
другой на три -- под чай, принялся еще раз протирать вехотью и песком, мало
ли что, может, мухи котел засидели. Зараза! Касьянка, без нее уж никакое
дело не обойдется, почти вся в котел забравшись, шлепается в нем, наводит
блеск, напевая тихонько: "Далеко-о-о-о из Калымского краю шлю, маруха, тебе
я привет. " -- нахваталась в бараке девчушка всякой всячины. Читать дальше .

— О чем же она? Почему эта глава, по мнению автора, центральная?

(Эта глава важна для понимания произведения, потому что она о том, что человек в суровых условиях (рыбаки, мать, Аким, Киряга-деревяга и другие) сохраняет тонкость чувств (чуткость), остается чело вечным, малосердным.)

— Какие моменты в этой главе вам особенно запомнились?

— В чем состоит особенность астафьевского видения мира?

(Это вещественность того, о чем говорит писатель. Автор утверждает неповторимость всего в мире, значительность каждой малой его частицы.)

— Среди явлений окружающего мира автор дважды останавливает наше внимание на маленьком цветке тундры. В чем же смысл столь настойчивого обращения писателя к образу цветка?

(Цветок напоминает Акима, что он (цветок) символизирует жизнестойкость человека, народа, что силы дают (как солнце цветку) солидарность, чуткость, человечность, доброта.)

— Помогают ли значения этих слов глубже понять смысл размышлений Акима.

— Что вы думаете об этом герое Астафьева? Есть ли у него жизненные принципы?

(Главное в Акиме — стремление быть полезным людям, он всегда вместе с людьми, в основе этого единения лежит добро, которое он готов творить всегда. У него хорошая память на добро. У Акима есть свои жизненные принципы, он активно их отстаивает (отношение к браконьеру Командору, избиение Гоги, единоборство с медведем-людоедом).

— Как и когда происходит раскрытие образа Акима?

(Раскрывается Аким и в отношении к природе: он не потерял способности восхищаться ее красотой, но он убивает зверей, убивает не ради убийства, а чтобы продолжить жить. И в этом нет ничего противоречивого, потому что отношение Акима к природе очень естественное, земное, трезвое. Аким — часть природы, его отношение к природе определяется не прихотью, а суровой необходимостью.)

— Гога Герцев — интеллигент, прекрасно окончивший университет, умеет все, не брезгует никаким трудам, превосходно делает любое дело, за которое берется. Жизнь его заканчивается нелепо, страшно. Случаен ли такой конец героя? Нарушает ли автор логику характера?

(Гога является полной противоположностью Акима. Автор по-разному относится к обоим героям. Если Аким нравственно превосходит окружающих его людей, то к Гоге Герцеву автор относится отстраненно-иронично, враждебно, он постоянно будто отодвигает от себя этого героя: разглядывает его со стороны, рассказывает о поступках, никогда не сливаясь с ним. Дневник Гоги должен быть его внутренним голосом, но этого голоса нет: когда мы читаем дневник, Гога уже мертв, внутреннего голоса нет, потому что дневник — одни цитаты, чужие мысли. Гога индивидуалист, он никому никогда не хочет быть должен, он хочет много взять от жизни, но ничего не хочет отдавать. Внешне он значителен, а внутренне пуст и незначителен, циничен. Гога во многом интересен, но его жаль, потому что есть в нем какая-то человеческая беда: погибает его интерес к музыке, впустую проводит он геологические наблюдения, гибнут хорошие человеческие задатки. Виноват в этом он сам, и автор его в этом обвиняет. Смерть Гоги закономерна: он разрушил себя внутреннего, порвал все нравственные связи с людьми, поэтому жизнь его бессмысленна, — он погибает.)

. Вывалив из корзины на приплесок еще живых, но уже вяло пошевеливающихся стерлядок, дежурный крепко зажимал голову крупного, пьяно бунтующего налима и через жабры вынимал крылато развернутую, медово-желтую печень, по-здешнему - максу. Управившись с мелочью, дежурный цеплял нельму за крышку жабры, волок ее, сорящую по песку серебром чешуи, в воду и острым ножом тонко прочеркивал нежно-белый упругий живот рыбины.
. Сестренка Тугунка, погодок Касьянке, припасла котелок, держала его наготове, чтоб, как наступит пора, растирать в нем максу с луком, не бегать, не искать посудину. Очень это важный период - заправка ухи: обваренную максу вынимали черпаком, кидали в котелок и перетирали вместе с луком. Желтую, парящую жижицу затем вытряхивали обратно в котел, и дивно сдобренная, без того валящая с ног сытым ароматом уха обмирала в котле, словно тронувшееся сдобное тесто, готовое в любой миг полезть через край от силы, его распирающей, и полной вызрелости.


. К бурно закипевшему котлу, по которому гоняет лавровые листья и в середине кружит белопенную воронку, завихряя в ней горошинки перца, мелкие угольки, серые лохмоты отгара и комаров, дежурный прет в корзине вычищенную, вымытую, расчлененную рыбу. Из корзины торчит лунно отблескивающий, раздвоенный хвост огромной нельмы, трепещут и хрустят еще о прутья крыла стерлядок, буро светится нарядный таймененок. Попробовав черпаком еще пустое варево на соль и подморгнув Касьянке, дежурный с плеском вываливал в котел рыбу. Толькo что бушевавший, булькающий котел охватывала дрема, переставали кружиться по нему, плескаться в его гулкие, щербатые бока вспененные волны, обрезало пенистую воронку, видно делалось накипь, кольцом очертившую посудину изнутри, - как ни три, как ни мой старый чугунный котел, в порах его всегда остается скипевший жир.


Какое-то время смешанно, кучей покоится в котле рыба, чуть только пошевеливает ее из-под низу и нет-нет вышибет наверх блестку жира. Поначалу россыпью катаются кругляшки жира по просторам котла начищенными копейками, но варево со дна пошевеливает и тревожит все сильнее, все напряженней. Вот уж один-другой кусок плавкой нельмы с крылом или жировым плавником приподняло, перевернуло; уха начала мутнеть, облачком кружиться, наливаться горячей силой - блестки жира в пятаки величиной, в рубли, расплавленным золотом сплошь уже покрыли варево, и в посудине даже что-то тонко позванивало, словно выплавленные капли золота падали на звонкое чугунное дно артельного котла. Первым наверх выбило широкий, крылатый хвост нельмы, трепыхнула плавником пелядка и тут же сваренно уронила его. Всплыл, выгнулся дугой таймененок с сонно распахнутым ртом и занырнул обратно; выбросило, закружило стерляжьи остроносые головы. И пошел рыбий хоровод! Куски рыбы, белые, красноватые, с прожелтью, с плавниками и без плавников метались по котлу, переворачивались, выпрыгивали пробками и оседали на дно. Лишь матово отливающий хвост нельмы стойко еще держался над котлом, но и он завядал, сворачивался.
И вот дохнуло по берегу ароматом свежья, легким еще, но уже выбивающим слюну, а как растерла Касьянка максу, бухнула приправу в котел и уха вспухла, загустела, впитывая жир и луковую горечь, куски рыбы как бы изморозью покрылись, и рыбьи головы сделались беззрачными, таким плотным запахом сытного варева, допревающего на тихом жару, опахнуло людей, что ребятишки сплошь задвигали гортанями, делая глотательные движения, и не отрывали уж глаз от плавающего поверху, белого, на большую осу похожего, пузыря нельмы - лакомства, которым дежурный, если захочет, поделится с ними.


На ходу зачесывая волосы, у кого они успели отрасти, и приволочась к столу, рыбаки не садились - валились на скамьи, вытягивали ноги и какое-то время оглушенные, разбитые сидели, не шевелясь, не разговаривая и даже не куря.
Бригадир подмигивал артельщикам, выставлял на стол пузатую аптечную бутыль со спиртом. - Ну, мужики! Как говорится, без хлеба не работать, без вина не плясать. Пей перед ухой. за ухой, после ухи, уху поминаючи. Короткое оживление за столом, сдержанный хохоток. Алюминиевая кружка от едока к едоку по кругу шла. опорожнив которую рыбаки кто крякал, кто лишь кулаком рот утирал, кто заедал, хрустя луком, кто и присказку, опять же к месту, мол, чай-кофий не по нутру, была бы водка поутру. Но уже шутки и разговоры дряблые какие-то, через силу вроде бы говорились - делу время, потехе час, пора и за ужин. Бригадир и за кружку брался последним - сидел он у торца стола хозяином-отцом, его заботы сперва о семье, потом о себе.
. Бригадир пил, размеренно гукая кадыком, затем сплевывал под ноги, шумно выдыхал и, прежде чем хлебнуть ухи, разок-другой шевелил ее ложкой, словно бы взбадривая варево. Кашевар хотя и сытее князя бывает, однако ему тоже пришел черед определиться к столу, и, сказавши насчет того, что нельма сегодня попалась нагульна, навариста и еще: "Рюмочка - чок, катись в роточек!" - и он наваливался на еду.

Никаких больше разговоров. Бригада ужинает. Венец всех дневных свершений и забот - вечерняя трапеза, святая, благостная, в тихую радость и во здравие тем она, кто добыл хлеб насущный своим трудом и потом.


Виктор Астафьев является одним из крупных писателей в русской литературе второй половины XX века.

Этот отрывок интересен ещё потому, что здесь писатель своеобразно и по-своему использовал фольклорные жанры — передает много пословиц и поговорок устами артельщиков. Благодаря этому язык произведения становится живее, ярче, лучше понимаешь и характер героев. Так, автор использует пословицы и поговорки различной тематики.

Использование пословиц и поговорок героями говорит о внимательном отношении В. Астафьева к народной речи, помогает нам увидеть, как и чем живут жители поселка Боганида.

По каким-то причинам Астафьев не приводит в “Ухе на Боганиде” собственно рыбацких заговоров, ограничиваясь изложением соответствующих примет и суеверий.

Творчество Виктора Петровича Астафьева всегда было связано с народом. Народность у Астафьева представлена, прежде всего через естественную передачу мировосприятия. Оно проявляется во всём: в теме семьи, коллективных отношений в поселке; в особом образе автора, который олицетворяет народную мудрость.

Это народное миропонимание жизни тесно связано с элементами фольклора: использованием пословиц, поговорок, описанием обрядов, традиций, обычаев, суеверий, заговоров.

Писатель даёт нам образцы мастерского использования этих единиц, вводя их в текст без изменений или частично перефразируя. Автор передаёт нам своё мироощущение удивительным по художественной выразительности, ёмким, пластичным языком. Устойчивые обороты придают авторской речи живость, меткость, свойственную народной речи, а в речи персонажей выступают как яркое средство языковой и стилистической характеристики. Включённые в авторское повествование, они являются свидетельством глубокой мудрости народа.

Русские пословицы, поговорки, заговоры и другие устойчивые словосочетания и выражения занимают значительное место среди используемых писателем изобразительных средств, прежде всего потому, что в них заложены большие выразительные возможности. Автор передаёт нам своё мироощущение удивительным по художественной выразительности, ёмким, пластичным языком. Устойчивые обороты придают авторской речи живость, меткость, свойственную народной речи, а в речи персонажей выступают как яркое средство языковой и стилистической характеристики.

  1. Астафьев В. П. Повести и рассказы. — М., 1984.
  2. Белова О. В. Кровь // Славянские древности: Этнолингвистический словарь в 5-ти томах. Т. 2: Д — К (Крошки). — М., 1999. — С. 681.
  3. Великорусские заклинания. Сборник Л. Н. Майкова. — СПб., 1994. — С. 135.
  4. Ефименко П. Обереги и подходы // Труды Архангельского статистического комитета за 1865 г. — Архангельск, 1866. — С. 35.
  5. Кулишер М. И. Очерки сравнительной этнографии и культуры. Изд. 2-е. — М., 2011. — С. 101.
  6. Максимов С. В. Неведомая сила // Максимов С. В. Куль хлеба. Нечистая, неведомая и крестная сила. — Смоленск, 1995. — С. 415
  7. Познанский Н. Заговоры. Опыт исследования происхождения и развития заговорных формул. — М., 1995. — С. 78–79.
  8. Пословицы, поговорки и прибаутки русского народа: Сборник В. Даля: В 2 т. Т. 2. — СПб., 1997. — С. 216.
  9. Русские заговоры и заклинания: Материалы фольклорных экспедиций 1953–1993 гг. — М., 1998. — С. 228.
  10. Хрестоматия по современной русской литературе для старшеклассников и абитуриентов // Астафьев В. Уха на Боганиде. — Екаринбург, 2004.

Основные термины (генерируются автоматически): Уха, народная речь, авторская речь, архангельский ключ, использование пословиц, которая болезнь, пластичный язык, стилистическая характеристика, художественная выразительность, яркое средство.

Читайте также: