Уха без соли краткое содержание

Обновлено: 07.07.2024

Мы приезжаем сюда, на это свое потайное место, каждый год седьмого августа, часам к пяти пополудни, в любую погоду. Табор мы разбиваем в подлеске возле трех окостеневших дубовых пней, метрах в двадцати от озера. В нем мы до сумерек удим рыбу, а потом варим уху - хоть из двух ершей. В полночь мы обмениваемся взаимными подарками - по большому листу сахарной ботвы и по одной брюкве, величиной с кулак. Ботву и брюкву мы съедаем сразу и молча, потом принимаемся за уху и выпивку, а в два часа ночи начинаем петь песни.

Так мы с конца войны отмечаем день своего рождения, и то место, где мы разводим огонь, не зарастает никакой травой, глубоко, значит, прокалилась земля.

В этот последний наш выезд выдалась смирная серая погода с притушенным мглистым солнцем. Мы поймали девять окуней, но один оказался с кованым шведским крючком в верхней губе,- попадался уже раз, и его пришлось отпустить. Вечер подкрался рано и незаметно - тоже тихий, согласно-покорный какой-то, как ручной теленок. Над лесом за озером вставал большой тусклый месяц, и над землей реяла та засушливая жемчужная мгла исхода лета, что навевает человеку покойную цепенящую грусть. В этом настроении непостижимо споро ладится любая работа,- это оттого, видно, что рукам тогда не сообщается усилий, а уму конечная цель дела. Я легко и почти бесшумно срубил и расколол засветло еще облюбованную сухую ольшину, почистил картошку, рыбу, лук, а напарник мой все тер и тер озерным песком казан под уху - старинный медный котел с каким-то таинственным клеймом: там был изображен волк верхом на человеке. Котел увесист и гулок, как колокол, и уха в нем не остывает часами.

Он хорош своей уютной круглостью и каким-то прочным и давним благополучием. К нему очень идет подовая коврига ржаного хлеба,- тогда любая зримая и предполагаемая беда кажется неугрозной и одолимой. Впрочем, все, что принадлежит моему другу,- его вот старенькая неказистая "Победа", самодельная брезентовая накидка для нее с круглыми марлевыми окнами, ухватная ясеневая ручка топора, которым я срубил ольшину, лещиновая удочка, отполированная до бубличного глянца,- все это выглядит долговечным, ладным и сноровистым, обещающим верность крепкой и охотной службы жизни, и все это каким-то странным образом похоже на своего хозяина. Я знаю это давно и наверное, потому что все, принадлежащее лично мне, подвержено прихоти различных капризов, поломок и стопорений, потому что мои вещи тоже похожи на меня самого.

Из озера ко мне на берег друг понес котел как дароносицу - осторожно и торжественно, стараясь не расплескать воду.

- Принимай, брат летчик!

Это говорится раз навсегда выверенным тоном, четко, серьезно и сострадательно. Я никогда не был летчиком, но мне не приходится обижаться: двадцать пять лет тому назад я на самом деле назвался ему летчиком-истребителем, сбитым под Вязьмой, в бою с пятью "мессерами". Не с одним и не с тремя, а с пятью, из которых двух я уничтожил будто бы с ходу. То был не к месту вздорный, даже там, в лагере военнопленных, не иссякший во мне запал мальчишеского тщеслав-ного вранья и бахвальства, за которым дрожал и бился простодушный расчет на внимание и помощь сильного, несловоохотливого пленного солдата Дениса Неверова. Потом, позже, выяснилось, что никакой я не истребитель, но с тех пор Денис Иванович называет меня летчиком - наедине, по ночам, в день нашего рождения. Я, в свою очередь, величаю его тогда "Диванович", вместо "Иванович": в каком-то местечке на Брянщине он - уже будучи партизанским разведчи-ком - пробыл около двух часов в топчане, на котором в это время полусидел-полулежал немец, неурочно навестивший нашу связную-"гестаповку".

Мы приезжаем сюда, на это свое потайное место, каждый год седьмого августа, часам к пяти пополудни, в любую погоду. Табор мы разбиваем в подлеске возле трех окостеневших дубовых пней, метрах в двадцати от озера. В нем мы до сумерек удим рыбу, а потом варим уху — хоть из двух ершей. В полночь мы обмениваемся взаимными подарками — по большому листу сахарной ботвы и по одной брюкве, величиной с кулак. Ботву и брюкву мы съедаем сразу и молча, потом принимаемся за уху и выпивку, а в два часа ночи начинаем петь песни.

Так мы с конца войны отмечаем день своего рождения, и то место, где мы разводим огонь, не зарастает никакой травой, глубоко, значит, прокалилась земля.

Из озера ко мне на берег друг понес котел как дароносицу — осторожно и торжественно, стараясь не расплескать воду.

— Принимай, брат летчик!

Я подвесил на рогатку котел и одной спичкой, это тоже входило в обряд нашего праздника,- разжег под ним дрова. Денис Иванович сел напротив меня и с какой-то элегической расслабленно-стью произнес благодарную хвалу Творцу, создавшему землю, небо, озеро и окуней.

— Хорошо, что человек не властен над этим,- сказал он и повел рукой по ночи.- Испортил бы, стремясь улучшить.

— Чего? Со-оль? — с тихо нарастающей к миру враждебностью не сразу переспросил он.

— Совершенно верно. Соль. Для ухи,- подтвердил я, поняв его, и тогда Денис Иванович длинно и непутево выругался в стужу, в бурю и в свой склероз.

— Ты тоже, понимаешь, хорош: пришел с портфельчиком, уселся, как какой-нибудь директор пивзавода, и поехал. Не мог, понимаешь, поинтересоваться на месте! Гусь лапчатый!

Я посоветовал ему выражаться утонченней, но он сказал, чтобы я не придуривался и думал лучше, как добыть соль. Тогда я поинтересовался, постигает ли он теперь главную причину моральной неполноценности китайских хунвейбинов, но Денис Иванович сделал вид, что не понял меня, и поднялся от костра. В призрачной белесой мгле, под знойный стрекот кузнечиков и сухой подирающий вскрик коростелей, зрела ночь. Котел вздрагивал и даже тихонько погудывал, и от него исходил полынно чистый дух лаврового листа.

— Ну что будем делать, а?

Голос Дениса Ивановича звучал нетерпением и досадой. У нас было два выхода — остаться без ухи или завести машину, выбраться на шоссе и там на пятнадцатом километре отсюда, в домике дорожного мастера, разжиться солью. На этом мы и порешили, и я поодиночке, рыльцами вниз, опустил в бурунную благодать котла окуней и сотворил в душе хвалу Творцу за все мне посланное в жизни.

Вот под это все он и вступил в белый круг нашего костра, неслышно вступил, неожиданно, и оттого, как мгновенно пересохло у меня горло и как пригнулся и шагнул прочь Денис Иванович, я понял, что нам с ним никогда не избежать страха погони и застигнутости! Нет, узнали мы этого шатуна позже, минут двадцать спустя, и не лично его мы испугались, а вообще человека в ночи. На нем были до окоженелости заношенные солдатские брюки и китель, большая, от ветхости оранжевая железнодорожная фуражка и растоптанные кирзовые сапоги. В руках, на манер ружья, он держал удочки, а за спиной у него, налезая узлом на затылок, громоздился парусиновый мешок от надувной лодки. Наверно, он порядком устал, потому что сразу же освободился от лямок мешка, а затем уже поздоровался с нами и спросил, клюет ли.

С этого — бесцельного на первый взгляд метанья его рук и началось мое узнавание ночного гостя.

Он по-прежнему — если это был он! — выглядел сухим и рослым, но время тронуло его голос,- он осел и притух, сгладило и увеличило лоб, изменило нос,- он у него разбряк и покраснел,- подбило линькой глаза и высекло морщины по краям прежнего щелистого рта. Да, это был он, кого мы никак не должны были тут встретить, но мне хотелось, чтобы я ошибся и чтобы Денис Иванович как-нибудь подтвердил эту мою ошибку без моего намека.

— Хватит? Или добавить?

Пришелец протягивал мне соль на ладони, минуя костер, но у меня прочно были заняты руки, — левой я придерживал рогатину, а правой зажимал ложку и помешивал ею в котле. Я помеши-вал, глядя на огонь, и ждал, как поступит Денис Иванович, отвергнет он соль или примет, и как в этом случае быть с моей догадкой. В это время как нарочно выдалась длинная минута тишины,даже кузнечики примолкли, и только звонисто гудел котел, и у меня появилась боль напряжения в затылке — это ведь одно и то же: дает человек или просит, его нельзя оставлять с протянутой рукой. Возможно, что я в конце концов подставил бы ложку под эту чужую руку, если б Денис Иванович чуть-чуть помешкал, но из нас двоих он первый не выдержал и принял соль. Тогда мы и обменялись с ним взглядами, и никакой разговор о госте — ни длинный, ни короткий — нам уже был не нужен. Тот копался в своем мешке, упрятывал на прежнее место сумочку, когда Денис Иванович проговорил каким-то клеклым голосом:

— А ведь мы тебя, пожалуй, знаем!

Гость поднял голову и, щурясь через костер, отчего казалось, что глаза у него смеются, оглядел нас вскользь и без интереса.

— Знаем ведь, летчик?

Это опять сказал Денис Иванович, обратись ко мне, и тогда опознанный нами человек засмеялся на самом деле — коротко и квохчуще, будто охал.

— Где ты служил летом сорок второго года?

Мне, пожалуй, не следовало сбиваться на крик, но так уж вышло. Зато он тоже спросил нас прежним, тем, визгливо осатаневшим голосом:

— А вы сами тогда где были? В вяземском лагере, выходит, отсиживались, да? Шкуры берегли, а потом мученья себе выдумывали, чтоб оправдаться?!

— Слыхал? — пораженно сказал мне Денис Иванович,- Ты понимаешь, чьи слова он повторяет, свол… сволочь?

— Вот. Еще один твой приятель…

— Ему, идиоту, надо было ложиться в пике или делать бочку! — сказал я. Он посмотрел тогда на меня с надеждой, и я поверил, что могу быть сильным.

Вечером мы бежали. А в полночь Денис Иванович разрешил мне на первый раз съесть лист сахарной ботвы и одну брюкву. Сам он съел две брюквы, потому что полагался на свою выносливость…

Теперь, спустя четверть века, он сидел у своего праздничного полевого стола и плакал. При мне. И при нем — бывшем полицае. Его, посланного нам сюда недоброй прихотью черта, отделял от меня метр земли, прокаленной нашими торжественными кострами, котел со странным клеймом, несколько ольховых чурок и ладный, ухватный топор. Мне ничего не мешает признаться в своей тогдашней летучей мысли об аморальности для людей любого неотмщенного преступления, и он, бывший полицай, каким-то сверхсознательным чувством догадался об этой моей мысли, потому что вскочил на колени и крикнул, косясь на топор отрешенно и помешанно:

— За вас с меня уже взяли! Слышите? И по закону не положено наказывать два раза за одно и то же, слышите?!

Он все тем же тиковым движением руки сшиб со своей головы фуражку, и на его гладком голом темени я увидел при бликах костра крупные бисеринки пота. Мне невольно подумалось: как здорово он полинял! Там, в Вязьме, он ходил в форме советского командира-танкиста, с выпилен-ной звездой в пряжке ремня. С левого плеча у него, как аксельбант, свисал крупный ременный арапник с мудреным свинцовым нахвостником. Им он…

— Ты же убивал, а сам вот жив. - почему-то шепотом, горько и потерянно сказал Денис Иванович, а тот все стоял на коленях, и отсветы костра метались по его лицу, отчего казалось, что оно искажается диковатыми гримасами, и хотелось, чтобы он сел или встал и накрылся своей нелепой фуражкой.

— Сколько людей там… А ты вот жив! — опять проговорил Денис Иванович и зачем-то потрогал свои колени, бока и грудь, словно отыскивал самого себя. Было трудно молчать и ждать, пока гость оправлял на себе лямки мешка, насаживал на голову фуражку и поворачивался к нам спиной. За пределами желтого ока костра он не то споткнулся, не то остановился по воле и глухо, вполголоса, как сообщникам по ночной краже, сказал нам:

— Не один я убивал и не один живу. Небось за свои лагеря тоже мало кто ответил!

— Во, гад, куда метну-ул! — растерянно проговорил Денис Иванович и страдающе поглядел на меня.- То же культ был, отрёбник ты чертов! — крикнул он во тьму и поднялся на ноги. Было томительно тихо. Потом не скоро в прибрежной осоке, на мелкоте, звучно и грузно плеснулась большая рыба, и лунная оранжевая тропа на озере заколыхалась и сморщилась. Мы некоторое время подождали чего-то, потом Денис Иванович пошел к машине, и я услыхал, как там что-то сдвоенно стукнулось о землю и покатилось к озеру — брюкву выбросил. Тогда я остатками выкипевшей, обаландившейся ухи загасил костер. Мне ничего не хотелось — ни есть, ни пить, ни спать, ни бодрствовать.

— Сейчас, наверно, у нас на Урале мед качают,- не в связь с событиями этой нашей ночи сказал вдруг Денис Иванович.

— Говорю, мед у нас качают сейчас! — уже с явным раздражением проговорил он.

— Ну и пусть качают,- сказал я.

— Пусть, пусть! Давай лучше помоги сиденья в машине раздвинуть. Спать будем, нечего тут.

Мы улеглись, стараясь не задевать друг друга, но телу сразу же стало неудобно, ломотно и беспокойно: сквозь марлевые окна накидки в машину проникали жалящие запевы комаров, и от них все время приходилось отмахиваться впустую, а потом, уже на закате месяца, с противополо-жного конца озера, с какого-то, видать, голого там пригорка, к нам трепетно пробился продолговатый и узенький косячок света приземленного пламени. В ночном костре, если смотреть на него издали, всегда чувствуется что-то тревожное и неприкаянное, и почему-то хочется тогда знать, кто его жжет, что на нем варит и о чем думает. Мне казалось, что Денис Иванович давно спит, но он спросил, есть ли у меня, черт возьми, закурить или нету, и полез из машины. Вернулся он часа через полтора, когда на востоке уже рдело небо и над озером всходили и текли на берег клочья парного тумана. Я сидел на подножке машины и курил.

— Расстрел дали,- издали сообщил он мне.

— Потом заменили четвертаком. Шестнадцать отбыл… Это все-таки не шестнадцать месяцев, правда?

— Конечно,- сказал я.

— Не спит… Уставился в огонь, как сыч, и сидит. Ему есть о чем подумать,- сказал я.

— А мне не о чем, что ли? Я ее, Вязьму, двадцать шесть лет трижды на неделе во сне вижу!

— Давай поспим,- сказал я.- Мне она тоже снится.

— Снится, снится! Вот она, наша славянская душа! Не можем до конца сохранить ненависть к преступнику и насильнику над собой, не можем!

— Не ворчи, философ вяземский! — сказал я.

— Философ, философ. Ну, спокойной ночи. Тебе там не поддувает в окно?

— Нет,- сказал я.- А тебе?

— Тоже нет,- сказал он.

Утром, уже при палящем солнце, мы настигли его на шестом или седьмом километре от озера. Он брел со своим мешком посередине дороги, и Денис Иванович не стал сигналить и объехал его с левой стороны по засеву желтого люпина. На подъезде к шоссе мне запоздало подумалось, что хорошо было бы привезти люпиновый букет домой прямо с обросевшими на нем шмелями, и в ту же секунду Денис Иванович резко затормозил и остановился.

— Слушай,- просяще сказал он,- а ну его к черту, пускай садится, а? А то плетется, как мы тогда.

Он глядел на меня сердито и ожидающе. Я закурил и промолчал. В зеркале мне виднелась недвижно повисшая сзади нас над дорогой густая оранжевая пыль…

К ветеринарному врачу в наше село пришел с Урженского озера Ваня Малявин и принес закрученого в рваную ватную куртку малюсенького теплого зайца. Заяц вопил и часто подмигивал красноватыми от слез очами
Ты что, одурел? кликнул ветеринарный врач. Быстро будешь ко мне мышей таскать, оголец!
А вы не бранитесь, это заяц особый, хриплым шепотом сказал Ваня. Его дед прислал, приказывал врачевать.
От чего лечить-то?
Лапы у него пожженные.
Ветеринарный врач повернул Ваню личиком к двери, толкнул в спину и прикрикнул вослед:
Валяй, валяй! Не умею я их врачевать. Зажарь его с луком деду будет закуска.
Ваня ничего не ответил. Он вышел в сени, заморгал глазами, потянул носом и уткнулся в бревенчатую стенку. По стенке потекли слезы. Заяц тихо дрожал под засаленной курткой.
Ты чего, малый? спросила Ваню милосердая бабка Анисья; она привела к ветеринару свою единственную козу.- Чего вы, сердешные, вдвоем слезы льете? Ай случилось что?
Пожженный он, дедушкин заяц, произнес тихо Ваня. На лесном пожаре лапы для себя пожег, бежать не может. Вот-вот, смотри, умреть.
Не умреть, малый, прошамкала Анисья. Скажи дедушке собственному, ежели великая у него охота зайца выходить, пущай несет его в город к Карлу Петровичу.
Ваня вытер слезы и пошел лесами домой, на Урженское озеро. Он не шел, а бегал с босыми ногами по горячей песочной дороге. Недавнешний лесной пожар прошел стороной на север около самого озера. Благоухало гарью и сухой гвоздикой. Она большими островами росла на полянах.
Заяц стонал.
Ваня нашел по дороге пушистые, покрытые серебряными мягенькими волосами листья, вырвал их, положил под сосенку и развернул зайца. Заяц поглядел на листья, уткнулся в них головой и затих.
Ты чего, серый? тихо спросил Ваня. Ты бы поел.
Заяц безмолвствовал.
Ты бы поел, повторил Ваня, и голос его задрожал. Может, пить желаешь?
Заяц повел рваным ухом и закрыл глаза.
Ваня брал его на руки и побежал напрямик через лес надобно было побыстрее дать зайцу напиться из озера.
Невиданная жара стояла в то лето над лесами. Утром наплывали череды белоснежных туч. В полдень облака быстро рвались ввысь, к зениту, и на очах уносились и пропадали где-то за границами неба. Горячий ураган дул теснее две недели без передышки. Смола, стекавшая по сосновым стволам, перевоплотился в янтарный камень.
Наутро дед надел чистые онучи(1) и новые лапти, взял посох и кусок хлеба и побрел в город. Ваня нес зайца сзади. Заяц совершенно притих, только иногда содрогался всем телом и конвульсивно охал.
Суховей вздул над городом облако пыли, мягенькой, как мука. В ней летал куриный пух, сухие листья и солома. Издалече казалось, что над городом дымит тихий пожар.
На базарной площади было очень пусто, жарко; извозчичьи лошадки спали около водоразборной будки, и на головах у их были надеты соломенные шапки. Дед перекрестился.
Не то лошадь, не то невеста шут их разберет! произнес он и сплюнул.
Длинно спрашивали прохожих про Карла Петровича, но никто толком ничего не ответил. Зашли в аптеку. Толстый ветхий человек в пенсне и в кратком белом халатике сердито пожал плечами и произнес:
Это мне нравится! Достаточно странноватый вопрос! Карл Петрович Корш спец по ребяческим болезням теснее три года как закончил принимать пациентов. Для чего он вам?
Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца.
Это мне нравится! -произнес аптекарь. Занимательные пациенты завелись в нашем городе. Это мне примечательно нравится!
Он сердито снял пенсне, протер, опять нацепил на нос и уставился на деда. Дед безмолвствовал и топтался на месте. Аптекарь тоже молчал. Безмолвие становилось трудным.
Почтовая улица, три! вдруг в сердцах кликнул аптекарь и захлопнул какую-то растрепанную толстую книжку. Три!
Дед с Ваней добрели до Почтовой улицы как раз впору из-за Оки входила высочайшая гроза. Ленивый гром потягивался за горизонтом, как заспанный силач распрямлял плечи и нехотя потряхивал землю. Сероватая рябь пошла по реке. Бесшумные молнии украдкой, но быстро
и очень колотили в луга; далеко за Полянами теснее горел стог сена, зажженный ими. Большие капли дождика падали на пыльную дорогу, и скоро она стала похожа на лунную поверхность: каждая капля оставляла в пыли махонький кратер.
Карл Петрович играл на рояле нечто грустное и мелодичное, когда в окне появилась растрепанная борода деда.
Через минуту Карл Петрович теснее злобился.
Я не ветеринарный врач, сказал он и захлопнул крышку рояля. Тотчас же в лугах проворчал гром. Я всю жизнь лечил малышей, а не зайцев.
Что ребенок, что заяц все одно, упрямо пробормотал дед. Все одно! Полечи, яви милость! Ветеринарному врачу нашему такие дела неподсудны. Он у нас коновал. Этот заяц, можно сказать, спасатель мой: я ему жизнью должен, признательность оказывать обязан, а ты разговариваешь кинуть! одал зайца. Присылал даже письма с марками на ответ. Но дед не сдавался. Под его диктовку Ваня написал доктору письмо:
Заяц не подкупной, жива душа, пусть живет на воле. При сем остаюсь Ларион Маленцы. Заяц дремал. Я наклонился над ним с фонарем и увидел, что левое ухо у зайца рваное. Тогда я понял все.


К ветеринару в наше село пришел с Урженского озера Ваня Малявин и принес завернутого в рваную ватную куртку маленького теплого зайца.

Заяц плакал и часто моргал красными от слез глазами…

— Скоро будешь ко мне мышей таскать, оголец!

— А вы не лайтесь, это заяц особенный, — хриплым шепотом сказал Ваня.

— Его дед прислал, велел лечить.

— От чего лечить - то?

— Лапы у него пожженные.

Ветеринар повернул Ваню лицом к двери, толкнул в спину и прикрикнул вслед :

Не умею я их лечить.

Зажарь его с луком — деду будет закуска.

Ваня ничего не ответил.

Он вышел в сени, заморгал глазами, потянул носом и уткнулся в бревенчатую стену.

По стене потекли слезы.

Заяц тихо дрожал под засаленной курткой.

— спросила Ваню жалостливая бабка Анисья ; она привела к ветеринару свою единственную козу.

- Чего вы, сердешные, вдвоем слезы льете?

Ай случилось что?

— Пожженный он, дедушкин заяц, — сказал тихо Ваня.

— На лесном пожаре лапы себе пожег, бегать не может.

Вот - вот, гляди, умреть.

— Не умреть, малый, — прошамкала Анисья.

— Скажи дедушке своему, ежели большая у него охота зайца выходить, пущай несет его в город к Карлу Петровичу.

Ваня вытер слезы и пошел лесами домой, на Урженское озеро.

Он не шел, а бежал босиком по горячей песчаной дороге.

Недавний лесной пожар прошел стороной на север около самого озера.

Пахло гарью и сухой гвоздикой.

Она большими островами росла на полянах.

Ваня нашел по дороге пушистые, покрытые серебряными мягкими волосами листья, вырвал их, положил под сосенку и развернул зайца.

Заяц посмотрел на листья, уткнулся в них головой и затих.

— тихо спросил Ваня.

— Ты бы поел, — повторил Ваня, и голос его задрожал.

— Может, пить хочешь?

Заяц повел рваным ухом и закрыл глаза.

Ваня взял его на руки и побежал напрямик через лес — надо было поскорее дать зайцу напиться из озера.

Неслыханная жара стояла в то лето над лесами.

Утром наплывали вереницы белых облаков.

В полдень облака стремительно рвались вверх, к зениту, и на глазах уносились и исчезали где - то за границами неба.

Жаркий ураган дул уже две недели без передышки.

Смола, стекавшая по сосновым стволам, превратилась в янтарный камень.

Наутро дед надел чистые онучи(1) и новые лапти, взял посох и кусок хлеба и побрел в город.

Ваня нес зайца сзади.

Заяц совсем притих, только изредка вздрагивал всем телом и судорожно вздыхал.

Суховей вздул над городом облако пыли, мягкой, как мука.

В ней летал куриный пух, сухие листья и солома.

Издали казалось, что над городом дымит тихий пожар.

На базарной площади было очень пусто, знойно ; извозчичьи лошади дремали около водоразборной будки, и на головах у них были надеты соломенные шляпы.

— Не то лошадь, не то невеста — шут их разберет!

— сказал он и сплюнул.

Долго спрашивали прохожих про Карла Петровича, но никто толком ничего не ответил.

Толстый старый человек в пенсне и в коротком белом халате сердито пожал плечами и сказал :

— Это мне нравится!

Довольно странный вопрос!

Карл Петрович Корш — специалист по детским болезням — уже три года как перестал принимать пациентов.

Дед, заикаясь от уважения к аптекарю и от робости, рассказал про зайца.

— Это мне нравится!

— Интересные пациенты завелись в нашем городе.

Это мне замечательно нравится!

Он нервно снял пенсне, протер, снова нацепил на нос и уставился на деда.

Дед молчал и топтался на месте.

Аптекарь тоже молчал.

Молчание становилось тягостным.

— Почтовая улица, три!

— вдруг в сердцах крикнул аптекарь и захлопнул какую - то растрепанную толстую книгу.

Дед с Ваней добрели до Почтовой улицы как раз вовремя — из - за Оки заходила высокая гроза.

Ленивый гром потягивался за горизонтом, как заспанный силач распрямлял плечи и нехотя потряхивал землю.

Серая рябь пошла по реке.

Бесшумные молнии исподтишка, но стремительно

и сильно били в луга ; далеко за Полянами уже горел стог сена, зажженный ими.

Крупные капли дождя падали на пыльную дорогу, и вскоре она стала похожа на лунную поверхность : каждая капля оставляла в пыли маленький кратер.

Карл Петрович играл на рояле нечто печальное и мелодичное, когда в окне появилась растрепанная борода деда.

Через минуту Карл Петрович уже сердился.

— Я не ветеринар, — сказал он и захлопнул крышку рояля.

Тотчас же в лугах проворчал гром.

— Я всю жизнь лечил детей, а не зайцев.

— Что ребенок, что заяц — все одно, — упрямо пробормотал дед.

Полечи, яви милость!

Ветеринару нашему такие дела неподсудны.

Он у нас коновал.

Этот заяц, можно сказать, спаситель мой : я ему жизнью обязан, благодарность оказывать должен, а ты говоришь — бросить!

Читайте также: