Рассказ о самом главном замятин краткое содержание

Обновлено: 07.07.2024

Главный герой это инженер Д-503, принимающий участие в строительстве Интеграла.

В первой записи герой приводит отрывок из сегодняшней газеты, в котором рассказывается о скором завершении строительства ИНТЕГРАЛА. Благодетель призывает всех, кто чувствует в себе силы, составлять различные манифесты, поэмы и оды, воспевающие невероятную мощь процветающего Единого Государства. Д-503 вдохновлен этой идеей и решает вести своеобразный дневник своих мыслей и чувств.

Третья запись содержит рассуждения о красоте и незыблемости Единого Государства. Инженер рассказывает о часовой Скрижали, о гениальном решении уравнения времени. Все прекрасно и идеально в его мире. Но неясная тревога, внушенная I-330, уже немного омрачает его существование.

I-330 ведет Д-503 в Древний дом. Это музей, единственное место, где сохранились отголоски прошлого. Девушка предлагает герою остаться с ней и нарушить распорядок. Это повергает его в ужас, и он решает пойти и доложить на нее в Бюро Хранителей, но вместо этого берет больничный.

I-330 записывается на Д-503. Они начинают встречаться, и герой понимает, что в нем начались необратимые перемены, в нем пробуждается душа. Случайно попадая в подвал Древнего дома, он выходит за Стену и видит мир, не подчиненный привычным законам.

О-90 просит героя помочь ей зачать ребенка. Он соглашается, несмотря на то, что ее за это ждет наказание Машиной Благодетеля. Позже он помогает ей уйти за Стену.

В День Единства происходит первое восстание против избранного Благодетеля. Д-503 спасает I, которая принимает в нем активное участие. Он решает помочь заговорщикам разрушить Интеграл. Но их план раскрывают. I уверена, что Д предал их, но это не так. Смотрительница дома прочла его записи и сообщила в Бюро.

Д-503, как и многие другие, насильно подвергается операции по удалению фантазии. После этого он чувствует огромное облегчение, все опасные чувства и мысли исчезают. Он доносит Благодетелю все, что ему известно о заговорщиках. Их всех приговаривают к смерти. Заканчивается роман мыслью, что разум обязан победить.

Замятин в своем романе показал, насколько губительно воздействует на человека лишенная чувств и эмоций власть. Стремление сделать всех одинаковыми убивает личность в каждом.

Подробное краткое содержание романа Мы Замятина

Оно возникло в результате Двухсотлетней войны, что велась между городом и деревней. Как результат – выжило только 0,2 % населения. Во многом потому, что была изобретена нефтяная пища, которая впрок пошла не всем. Зато власть научилась контролировать все сферы жизни. Природные катаклизмы полностью исключены. Все материальные людские запросы решены. Что касается Счастья, то оно подведено под математические формулы, стерильно и безукоризненно.

Наука в Едином Государстве возведена в ранг непогрешимой субстанции. Изобретена космическая сверхмашина под названием Интеграл. Ее глобальная цель – распространить принудительное коллективное счастье дальше по Вселенной. Искусство тоже введено в жесткие государственные рамки. Учрежден Институт государственных поэтов и писателей.

Выборы Благодетеля в Едином государстве – чистой воды фикция, видимость всенародной поддержки и единомыслия. Здесь всё предопределено заранее и никаких форс-мажорных ситуаций быть не может.

Но можно отгородиться Зеленой стеной от дикой природы, а как отгородить человека от того, что происходит у него внутри? Главный герой книги Замятина – строитель Интеграла Д-503 – человек эмоциональный от рождения, чутко реагирующий на классическую музыку. Перелом в его сознании наступает после посещения т.н. Древнего Дома и знакомства с членами МЕФИ, антиправительственной организации. Только в этом кругу он свободен и опьянен этой свободой.

Можете использовать этот текст для читательского дневника

Замятин - Мы. Картинка к рассказу

Сейчас читают

Рассказчик однажды поймал журавлёнка и принёс к себе домой. Там попробовал кормить птицу лягушками. Она скушала все 5 штук. Жена поинтересовалась, сколько молодой журавль может их съесть. 1 класс

В книге рассказываются о путешествиях британца по имени Йорик. Во время странствий в Италии и Франции Йорика высадили в Кале. Путешественник остановился в гостинице. К нему пришел монах, чтобы попросить пожертвования для монастыря

В ноябре 1851 году наиб Хаджи-Мурат отправился в чеченский аул Махкет. Местный житель Садо оказывает гостеприимный прием наибу и его спутникам, несмотря на приказ от имама Шамиля задержать мятежника.

Жили Петушок и Курочка. Петя постоянно спешил, а Курочка советовала ему не торопиться. Петушок не слушал ее советов, делал все по-своему.

Кустодиев. Портрет Евгения Замятина

Евгений Замятин (1884-1937). Портрет работы Б. Кустодиева, 1923

Пейзажи и сцены на Тёмной планете – выше всяких похвал, какая фантазия, и притом же инженерная, это – жанр Замятина. (Проглатываем, что при отсутствии воздуха они ходят без масок и разговаривают без воздушной среды.) И всё – очень киносценично, прямо – уже кино. (А вот – никто не снял.)

Но и спросишь себя: а может быть эта предельная сбивчивость, неоконченность всего говоримого (правда, больше в минуты волнения) – уже и искусственна? А это повторение и повторение одних и тех же коротких примет – уже через меру экспрессивно? уже и до примитивности?

И какая фигура наглого бедняка Филимонова, ставшего ненавистным председателем, – реальное советское.

Между воюющими автор нейтрален. Да он же и занят космическими вопросами, как он может принять тут, на Земле, сторону? Не угождает цензуре, что, мол, за красных. Но и не потакает нам, что за восставших мужиков. Всё же:

Частные примеры (другие – ниже, в Синтаксисе, Наружностях, Пейзаже):

сердце – как звон часов в бессонницу (и повторяется);

тёмный голос, из-под наваленного вороха;

голос с весёлым ознобом;

мохнатый гул, мохнатый кряк;

наваленная камнями тишина;

неслышный оглушительный рёв;

тугое дыхание, будто сразу весь воздух затвердел кусками;

смех – кусками, комьями – совершенно сухими, тотчас же рассыпающимися в пыль;

капли о камень, огромные в тишине;

спутанные соскочившие слова.

Но ведь и этих всех изобразительных возможностей тоже не так много? не угонишь на них одних литературу?

Читаешь, восхищаешься, но всё больше чувствуешь: а чего, чего тут не хватает? А вот чего: простой сердечности, живого открытого, нескованного движения авторского чувства.

РАССКАЗ О САМОМ ГЛАВНОМ

Мир: куст сирени — вечный, огромный, необъятный. В этом мире я: желто-розовый червь Rhopalocera с рогом на хвосте. Сегодня мне умереть в куколку, тело изорвано болью, выгнуто мостом — тугим, вздрагивающим. И если бы я умел кричать — если бы я умел! — все услыхали бы. Я — нем.

Еще мир: зеркало реки, прозрачный — из железа и синего неба — мост, туго выгнувший спину; выстрелы, облака. По ту сторону моста — орловские, советские мужики в глиняных рубахах; по эту сторону — неприятель: пестрые келбуйские мужики. И это я — орловский и келбуйский, я — стреляю в себя, задыхаясь, мчусь через мост, с моста падаю вниз — руки крыльями — кричу…

И еще мир. Земля — с сиренью, океанами, Rhopalocera, облаками, выстрелами, неподвижно мчащаяся в синь земля, а навстречу ей, из бесконечностей, мчится еще невидимая, темная звезда. Там, на звезде — чуть освещенные красным развалины стен, галерей, машин, три замерзших — тесно друг к другу — трупа, мое голое ледяное тело. И самое главное: чтобы скорее — удар о Землю, грохот, чтобы все это сожглось дотла вместе со мной, и дотла все стены и машины на Земле, и в багровом пламени — новые, огненные я, и потом в белом теплом тумане — еще новые, цветоподобные, тонким стеблем привязанные к новой Земле, а когда созреют эти человечьи цветы — …

Над Землею — мыслями — облака. Одни — в выси, радостные, легкие, сквозь розовеющие, как летнее девичье платье; другие — внизу, тяжелые, медленные, литые, синие. От них тень быстрым, темным крылом — по воде, по глиняным рубахам, по лицам, по листьям. В тени — отчаянней мечется Rhopalocera головой вправо и влево, и в тени чаще стрельба: солнце не мешает, удобнее целиться.

Миры пересеклись, и червь Rhopalocera вошел в мир Куковерова, Тали, мой, ваш — на Духов день (25 мая) в келбуйском лесу. Там — поляна, до краев налитая крепчайшим, зеленым, процеженным сквозь листья солнечным соком; посреди поляны огромный сиреневый куст, ветви согнуты тяжестью цветов; и под кустом, по пояс в земле — каменная баба с желтой тысячелетней улыбкой. Сюда придут сейчас к Куковерову пятеро келбуйских мужиков, чтобы сказать ему, когда они начинают: послезавтра, завтра, может быть — даже сегодня. Но пока еще пять минут Тале и Куковерову быть здесь вдвоем.

У Куковерова нет спичек, и он ловит солнце лупой — закурить. Молча растет на папироске седой, чуть курчавый пепел, и как пепел — у Куковерова волосы, а под пеплом…

Чтобы не смотреть на нестерпимые эти изгибы в уголках Талиных губ, Куковеров смотрит на каменную бабу. Но там — тоже губы, улыбка — тысячелетняя. И он опять поворачивается к Тале:

— Вот — когда-то эти губы мазали человечьей кровью. В такой же день.

— А вы все, теперь, разве не мажете?

— Да. Но не только чужой — и своей тоже, своей кровью. И знаете — может быть…

И в себе — очень тихо: что, может быть, это случится уже завтра, послезавтра, и надо скорее взять как можно больше неба, и вот этот куст сирени, и роющего лапками в цветах шмеля, и еще — еще одно…

Пальцы у него чуть дрожат (один палец — прокуренный, желтый от табаку), с папиросы сваливается седой, чуть курчавый пепел.

— Вам, Таля, восемнадцать лет, а мне… Это, может быть, смешно, что я… ведь я вас знаю всего неделю. А впрочем… Вам никогда не приходило в голову, что теперь Земля вертится в сто раз быстрее, и все часы — и всё в сто раз, и только поэтому никто не замечает? И вот, понимаете, какой-то один день — или минута… Да, довольно минуты, чтобы вдруг понять, что другой человек для вас…

Густые, пригнутые вниз тяжестью цветов сиреневые ветки. Под ними — вышитая кое-где солнцем тень — в тени — Таля. Ее густые, пригнутые вниз тяжестью каких-то цветов, ресницы.

У Куковерова уже нет слов, и неизвестно почему — нужно согнуть, сломать сиреневую ветку. Ветка вздрагивает — и вниз летит желто-шелковый Rhopalocera прямо на Талины колени, в теплую ложбину ее пропитанного солнцем и теплом платья. Там свивается мучительно-тугим кольцом — и если бы, если бы крикнуть, что ведь завтра — надо умереть!

Куковеров молчит. Таля:

— Ну, что же вы? Дальше! Ну?

Согнутые тяжестью цветов ресницы; одна какая-то точка в уголку ее губ. Спичек нет. Куковеров зажигает папиросу лупой, пальцы дрожат, дрожит нестерпимая для глаза точка сгущенного солнца. И — да, это именно так: уголок губ — там, как сквозь лупу, вся она, все ее девичье, женское — то самое, что…

— Дальше? Вы хотите, чтобы я сказал, что дальше?

Голос — не куковеровский, темный, из-под наваленного вороха. Таля поднимает ресницы, и вот захваченное врасплох его лицо, синие — настежь, вслух обо всем — глаза, пропаханные тюрьмою морщины, волосы как пепел, палец желтый от табаку.

Это — миг. И Таля — снова у себя в тени ресниц, сирени, нагибается, нагибается еще ниже, тихонько поглаживает шелковую спинку Rhopalocera и говорит ему одно какое-то слово, неслышно.

А наверх, Куковерову — слова, потому что сейчас нельзя молчать:

— Я их очень… Я, когда была маленькая — выводила из них бабочек. Одна вывелась у нас зимой, на Рождество, окна — во льду, летала — летала…

— Готово! Председатель Филимошка — уж под замком, на съезжей. Хватит, побаловали советские!

Это — зажжен фитиль, и бежит искра к пороховой бочке: может быть, фитиль длиною в часы, может быть — в дни, но с каждой минутой все ближе искра — и вот грохнет полымем, дымом, кусками человечьих сердец, моего сердца.

И в тот же Духов день — в городе, где белая, не оседающая пыль, камень, жестяные облака, железные красные с золотыми буквами вывески и железные люди. Там, на краю, на горбатой улице куры щиплют пахнущую редькой веничную траву — куры, взъерошенные и изъеденные вшами, как люди. И там за голубыми некогда ставнями заткнуты березки — вчера, на Троицу, перед обедней, заткнула мать Дорды. От ее старинного шелкового шашмура на голове, от ее грибного старушечьего запаха, от березок с свернувшимися на солнце в трубочку листьями — внутри у Дорды что-то полощется секунду, как на ветру спаленный солнцем березовый лист. Но только — секунду.

Вынул из кобуры револьвер, и сам — револьвер, в черной, кожаной — или даже, может быть, металлической кобуре, заряженные глаза. Он говорит матери, вкладывая патроны в обойму:

— А что же, милый: с Христом все трудящие были — пастухи, волхвы и ангелы. Да. Против этого не скажешь.

— Как, как — трудящие… ангелы?

Сквозь железные фланцы трубы вдруг прорвет вода, брызнет вверх, в стороны, радуются ребята: так сейчас из Дорды — смех, и никак не попадает патрон в обойму. Но торопятся взрослые отогнать ребят и скорее заткнуть воду, и вот уже Дорда снова в кобуре — кожаной или, может быть, металлической, патрон щелкнул и стал на место.

". Я одна — я, Мать, живу тысячу кругов — я одна знаю, куда. Я слышу, как со свистом, в сто раз быстрее, мы мчимся навстречу Земле, кружась — и ради этого все, ради этого обречены мною эти двое последних, мужчина и женщина: они еще живы, еще люди.
И я — человек. Если б не быть человеком, если б… Но вслух нельзя, и я знаю: я сейчас улыбнусь ему — вот! — я улыбнулась.
Обеими руками он крепко держит свою бушующую голову, глаза круглы — как у ребенка, как у зверя. Тихо он говорит ей, Матери:
— Что ты сделала? Что это — там, красное?
— Это — Земля. Я повернула к Земле — чтобы мы… Нет, нет, слушай: там, на Земле — воздух, там — люди, мужчины и женщины, и они все дышат целый день, целую ночь — сколько хотят, и там уже не надо убивать, и там…
Губы у него шевелятся — он повторяет за ней слова, как молитву, — на верхней губе у него чуть заметная теплая ложбинка. И уже знать, видеть, как вздернется эта губа в оскаленной последней улыбке, как его зубы…
Вслух:
— И ты… ты будешь дышать — днем, ночью, всегда, сколько хочешь!
Мужчина закрывает глаза — невозможно поверить сразу, сердце стучит; и тотчас открывает, чтобы поверить — чтобы протянуть руки к косматой, прекрасной, страшной Земле — чтобы закричать ей навстречу, как на заре зверь, — чтобы в пьяной радости схватить ту, другую женщину, сжать ее грубо, жестоко, нежно.
Кружась и дрожа, Земля ждет, чтобы ее пронзили до темных недр — чтобы вырвались нетерпеливые бурлящие багровые лавы — чтобы сгореть, сжечь. Дрожа, она закутывает наготу в тучи, льет дождь, обжигающий как слезы — о том, чтобы это скорее, чтобы это — никогда: это ослепительно, это больно."

". Тишина. Капли о камень. Куковеров на коленях, его голова у Тали в руках — вот так, обеими руками, крепко сжать эту голову и не дыша смотреть, еще, еще — чтобы запомнить его на всю жизнь.
В Куковерове навеки — до завтра — отпечатываются чуть холодные, как сирень в сумерках, девичьи губы. И когда он потом целует сквозь шелк, Таля, кружась и дрожа — дрожат и холодеют руки — всю себя, что-то самое немыслимое — быстро расстегивает платье, вынимает левую грудь — так вынула бы ее для ребенка — дает Куковерову:
— Вот… хочешь так?
Капли — за тысячу верст. Горячей щекой, губами — Куковеров слышит всю ее — и ее спутанные, соскочившие слова:
— Когда он обыскивал меня — мне показалось… Я подумала, что я могла бы и это — да, могла! Я хочу, чтобы ты — ты… Я хочу, чтобы ты оставил во мне себя, чтобы… Нет-нет-нет, это совсем не потому, что я думаю, что завтра… нет! Я же говорю: он сказал мне — я же говорю! Но разве нужно, чтобы всю жизнь вместе есть и ходить гулять? Ведь самое главное, чтобы…
Капли о камень, огромные в тишине. И огромно, легко, как Земля — Куковеров вдруг понимает все. И понимает: да, так, это нужно; и понимает: смерти нет.
Идет к двери, прислушивается, накидывает крючок. Запоминается навеки — до завтра: под крючком на дереве полукруг — это прочертил крючок, качаясь часы, годы, века. И еще: окно уже побледнело, черный крест рамы, тучи, какой-то громадный, далекий — круглый гул все ближе.
Сквозь миллионоверстные воздушные льды, кружась все неистовей, со свистом мчится звезда — чтобы сгореть, сжечь — все ближе. И там — трое последних. Освещенные новым, красным, последним светом — они, не считая, жадно пьют оставшийся воздух, пьянеют, дышат так, как здесь, на звезде дышали люди давно, тысячи кругов назад. О, один раз в жизни — не думая, без счету — телом, ртом, грудью. "


Трудное чтение. Но написано пронзительно, на грани. каким-то совершенно невероятным языком и человеком. в самом лучшем смысле, не от мира сего.
Удивительно, что в одно время сразу два источника вывели меня на Замятина.

Читайте также: