Ана хэм кыз краткое содержание

Обновлено: 07.07.2024

Необычную постановку, где все роли, в том числе и женские, играют мужчины, впервые показали в национальном театре Казани. Первая татарская пьеса - "Несчастная девушка", что по-татарски звучит как "Бичара кыз", - появилась 120 лет назад. Первая пьеса на татарском языке была написана, когда понятия "татарский театр" не было и в помине, - в 1887 году. Тогда у татар только входили в моду домашние постановки.

Необычную постановку, где все роли, в том числе и женские, играют мужчины, впервые показали в национальном театре Казани. Первая татарская пьеса — "Несчастная девушка", что по-татарски звучит как "Бичара кыз", — появилась 120 лет назад.

Первая пьеса на татарском языке была написана, когда понятия "татарский театр" не было и в помине, — в 1887 году. Тогда у татар только входили в моду домашние постановки. Для мусульманки считалось неприличным играть на сцене, и все женские роли исполняли представители сильной половины. На такое "домашнее" исполнение и рассчитывал Габдрахман Ильяси, автор четырехактной пьесы о бедной девушке, которую родители пытаются насильно выдать замуж: текст "трагедии" уместился на семи страницах.

"Несчастную девушку" решили вернуть на сцену актеры Татарского государственного академического театра (ТГАТ). Сыграли так, как если бы спектакль шел в конце XIX века. Ильдусу Габдрахманову пришлось за один вечер быть и женщиной, и мужчиной — ему достались сразу две роли — свахи и жениха Зантимира. Прямо перед импровизированной сценой, где расселась уважаемая публика XIX века, суфлер громко комментировал каждое движение артистов. "Мы постарались представить, как это могло быть в то время, когда ставилась пьеса, и добавили собственное отношение к происходящему", — говорит Радик Бариев, сыгравший служанку Фатиму. Спектакль по старинной пьесе длился всего 15 минут. Репетиции заняли меньше месяца.

Мы протянули руки, чтобы поприветствовать его. Дед не шелохнулся. Бадретдин поспешил сказать:

– Дедуля, шакирды с тобой поздороваться хотят.

– А, вот как! Да благословит вас Всевышний! – оживился дед и протянул нам свои сухие, большие, жёсткие руки.

Глаза его, хотя и открыты, но были полностью слепыми. Мы, присев, помолились, затем, по-ученически положив руки на колени, примолкли. Начать разговор нам самим, естественно, было трудновато, как будто кто-то постоянно связывал язык. Но, удивительное дело, хозяева и сами были безмолвны. Мы очень быстро почувствовали, что в этом доме много не говорят. Дед, застывший с прямой спиной, погрузился в свой внутренний мир. Бадретдин ходил туда-сюда, словно хотел сказать что-то, но не мог найти слов. Его отец немного посидел на тумбе у печи, разглядывая нас, затем принялся накрывать на краю саке чай. Постелил старенькую льняную скатерть, достал с карниза печи три чашки, у которых ручки либо были приклеены замазкой, либо уже отсутствовали, маленький нож, сделанный из косы, половину завёрнутого в тряпку каравая хлеба, молоко в деревянном ковшике.

Затем Бадретдин велел нам сесть на саке, скрестив ноги. После этого была подана яичница в сковороде на треножнике. Мы к еде не притрагивались, ожидая, когда сядут хозяева. Однако дедушка не двинулся с места, а дядя не встал со своей тумбы. Тогда Бадретдин повернулся в сторону занавески и очень мягко сказал:

– Мама, выйди уж, сама разлей нам чаю!

– А папа? – тихо спросили из-за занавески.

– Папа? Нет, лучше ты сама, – ответил Бадретдин, как-то искренне упрашивая.

За занавеской помолчали, затем к нам вышла женщина в льняном платье и надетом поверх него таком же фартуке, в лаптях и чулках и, прикрывая краем ситцевого платка лицо, и, опустив голову, села за самоваром.

Когда я взглянул на неё, моё сердце содрогнулось. Вернее, не скрывая скажу, меня пронзило чувство брезгливости: и лицо, и глаза несчастной женщины были полностью изуродованы следами когда-то перенесённой оспы. Это трудно описать, язык не поворачивается, но не могу не сказать, что левый глаз у неё полностью был прикрыт, а правый так уродливо увеличен, что в этом, смотрящем сквозь завесу слёз, без ресниц и без бровей глазу изнутри как будто отражалась вся душа бедняжки. Можно сказать, что этот незакрывающийся, в грустных слезах глаз – единственное зеркало её оголённой души!

После пережитого чувства брезгливости и жалости в голову пришла мысль: как это Бадретдин осмелился показать нам свою несчастную мать? Мы ведь обычно стараемся не показывать своих больных и уродливых родственников. Даже мать, будь она вот такой, не осмелились бы, постеснялись бы показать чужим. Бадретдин совсем не видит этой сложной ситуации, или не понимает? Или, видя и понимая, умеет глубоко прятать?

А женщина между тем, разлив чай по чашкам, протягивала их нам, пряча при этом лицо за самоваром. Мы, не поднимая головы, молча принялись пить чай. А Бадретдин угощал нас:

– Давайте, шакирды, пейте чай, кушайте! – И хоть бы тень ожидаемого мной смущения или стыда была заметна в его голосе!

Попробовав яичницу и выпив по две чашки чая, мы прикрыли свои чашки. Бадретдин, незаметно вздохнув из-за бедности угощения, резко встал на ноги и сказал:

– А давайте я покажу вам свои книжки, – и, сняв с небольшой полки у окна связку книг, дал нам.

– У меня ведь для вас, однокашники, есть ещё кое-что интересное, – сказал Бадретдин и достал с полки маленькую скрипку.

Это была самодельная, некрашеная, плохонькая скрипка.

Мы удивлённо спросили:

– Откуда она у тебя?

– Сам смастерил, – ответил Бадретдин и начал настраивать неотчётливо звучащие струны.

О том, что он играл на кубызе и бренчал на мандолине, мы уже знали. Но скрипка.

– Эй, Бадретдин, почему ты раньше это скрывал? – спросили мы. – Мог бы поиграть для нас на скрипке Сагита в медресе!

– В присутствии мастера прячь свои руки, – сдержанно улыбнулся Бадретдин.

Он долго и мучительно настраивал эту месяцами не тронутую скрипку. В это время я взглянул на его маму: материнский взгляд на сына-шакирда был наполнен такой большой любовью, идущей из глубины души, она сидела, околдованная счастьем, растворённая в нём, позабыв обо всём на свете. Я словно вздрогнул сердцем и телом. Понимаете ли вы, можете ли себе представить – в этом взгляде единственного, широко распахнутого глаза отразилось присущее не только одному человеку, но и всему, что имеет душу, восхищение и безграничная радость, несказанная гордость от созерцания чуда, сделанного своими руками: ведь она родила этого ребёнка! Она выкормила его своей грудью! Она – мама этого стройного юноши! Мама шакирда, будущего учёного человека… К глазам невольно подступили слёзы, и я опустил голову.

Стараниями Бадретдина через какое-то время скрипка была настроена, и он, подперев её плечом, начал водить дугообразным смычком. И хотя у скрипки был очень слабый, как у бессильного цыплёнка звук, он казался нам очень приятным и желанным. Как будто по воздуху в доме лилась протяжная печальная мелодия – вечная мелодия. О чём думал застывший с прямой спиной дед, какие переживания были у неподвижно сидящего на тумбе мужчины – этого невозможно было понять. Только внутри мелодии, как полная луна сквозь туман, светилась безмолвной радостью мама Бадретдина. Какие судьбы связывали этих людей, какие тайны были между ними.

Сыграв несколько песен, Бадретдин обратился к матери:

– Мама, что тебе сыграть?

Она по-детски покраснела и в этот момент ещё больше засветилась от радости, но ничего не смогла ответить.

Нам уже надо было отправляться в дорогу. Когда Бадретдин закончил играть, мы спросили у хозяев разрешения помолиться.

Дядя потёр свои залатанные колени, а Бадретдин, обернувшись к деду, сказал:

– Дедушка, шакирды просят благословения.

Дед кивнул головой, и мы поднялись.

Солнце уже клонилось к западу, но жаворонки, как будто не насытившись дневным светом, поднялись ещё выше, беспрерывно и ещё протяжнее и яростнее распевали и распевали. Мир широк, широк, широк, ой-ой-о-ой! Земля и небо спокойны, пусто и грустно… очень грустно мне. Ничего не могу с собой поделать. Перед глазами лицо матери, глядящей на сына из-за самовара, и я в душе начинаю плакать. Хочется кому-то погрозить кулаком и крикнуть: она ведь не уродливая, она красивая, красивая, красивая, мама Бадретдина!

На один только час

В двух километрах от деревни вдоль пологого склона холма проходит железная дорога. Если смотреть из окна дома Галимджана-абзый[7] 7
Абзый – обращение к мужчине пожилого возраста.

[Закрыть] , стоящего почти у околицы, можно увидеть спрятанные между старыми ивами маленькое здание станции из красного кирпича и аккуратные, выкрашенные в жёлтый цвет строения с красными крышами. Протянувшиеся по обеим сторонам станции несколько рядов путей часто бывают свободными; только в том или другом тупике грустно стоит, как будто забытый, одинокий вагон… Иногда на этих путях останавливаются длинные эшелоны… И когда двери их вагонов открываются, оттуда выпрыгивают люди и начинают туда-сюда ходить.

А бывает, что вагоны остаются закрытыми, и тогда они выглядят, как соединённые ниткой игрушечные вагоны: кажется, их чёрные колёса, лёгкие и тонкие, лишь коснутся земли, тут же и покатятся.

Чёрный паровоз выглядит издали как скаковой жеребец, очень красивый, энергичный, смелый, он с каждым фырканьем распространяет по воздуху ровные ряды белых облаков. Жена Галимджана-абзый Марьям-абыстай[8] 8
Абыстай – (устар.). Так называют богатую, обычно немолодую, либо очень грамотную и образованную женщину.

[Закрыть] любила смотреть на спрятанную под ивами низенькую красную станцию, с обеих сторон которой тянулись пути, похожие на серебряные вожжи. Раньше у неё не было такой привычки. Она, вместе с женщинами из близлежащих деревень, приносила яйца, молоко, масло и, расхваливая всё это по-татарски, старалась продать пассажирам, а когда лукошки и бутыли опустошались, в приподнятом настроении спешила домой, к своему старику. Словом, у неё никогда не возникало желания смотреть на станцию, на поезда, всё это было что-то давно привычное… А когда началась война, три её сына, сев в красные вагоны, уехали в сторону запада, на фронт. Марьям-абыстай считала, что когда-нибудь они в таких же вагонах вернутся по этому же пути и сойдут на этой маленькой станции.

И вот она пристрастилась с переполненной тоской душою, или просто в минуты беспричинной печали, стоять и смотреть на железную дорогу.

Долгое время станция бывала пустой, ни с одной стороны не появлялись поезда. Марьям-абыстай, стараясь подавить поднимающуюся из глубины сердца безнадёжность, тихо вздохнув, отходила от окна. Иногда она видела эшелоны, идущие вдоль холма. Солнце глядит на холм, и в сторону деревни падают большие косые тени от маленьких красных вагонов, и эти отделённые друг от друга ровными участками света косые тени быстро бегут по зелёной траве, а вдоль рельсов несётся, не отставая от лёгких чёрных колёс, этот пёстрый свет. Вот из маленькой латунной трубы приближающегося паровоза вдруг заклубился белоснежный пар и быстро поплыл вслед за ним, оставляя в воздухе над поездом едва различимые мелкие колеблющиеся волны… А через некоторое время в уши Марьям-абыстай влетает звук долгого крикливого гудка. Она не в силах слушать этот звук хладнокровно, он проникает ей прямо в сердце, и она, как заколдованная, не может оторвать от поезда своих глаз. Она долго сквозь слёзы, наполнившие туманом глаза, наблюдает, как поезд подходит к станции, как бесшумно, неторопливо останавливаются вагоны, как из поезда выходят люди, и ожидает, что кто-нибудь направится по дороге в деревню. Ведь всё же когда-нибудь один из её трёх сыновей сойдёт с поезда и пойдёт по деревенской дороге! Она ведь, глядя из этого окна, первой увидела возвращение с фронта нескольких односельчан.

А сегодня состояние Марьям-абыстай было не очень хорошим. Всё её тело отяжелело, голова как в тумане, а руки и ноги обессилели. Однако она, несмотря на это, привыкла вставать рано. Из-за того, что старик и сноха Камиля уходят на полевые работы, она каждый день, поднявшись раньше них, старается как положено проводить членов своей семьи. Пока Камиля сходит за водой и подоит корову, уже казан стоит на огне, картошка сварена и самовар вскипел.

Вот и сегодня так, когда старик и сноха, выполнив свои обязанности во дворе, вернулись в дом, несмотря на её плохое самочувствие, всё было готово к чаю. На столе уже шумит самовар, как будто сам для себя напевая что-то, посередине стоит большой табак[9] 9
Табак – большая чаша.

[Закрыть] , наполненный горячей картошкой, от которой поднимается раздразнивающий аппетит тёплый пар.

Вот Галимджан-абзый, потирая руки, сел за стол. Взял одну большую картофелину, обильно посолил и откусил, наполнив рот. Чуть попозже, повеселев, глядя прищуренными глазами на Марьям-абыстай, он спросил:

– Старуха, ты почему такая печальная?

Марьям-абыстай, подумав, ответила:

– Да так, и сама не знаю, голова болит.

Галимджан-абзый, не обращая внимания на её слова, продолжил своё:

– Сдаёшь, старуха, сдаёшь!

Марьям-абыстай не ответила старику. Она чувствовала в себе характерную для состарившихся людей тяжёлую пустоту, как будто бы из неё некая пиявка высосала всю силу. Мыслей нет, ощущений нет, есть только одно бессилие, отяжеляющее веки и всё время тянущее в постель. Это глухое бессилие постепенно распространяется по всем её частям тела, как будто не спеша несёт какую-то тяжёлую болезнь и наполняет уши беспрерывным раздражающим шумом.

По всему телу Марьям-абыстай пробежала резкая дрожь, и, желая избавиться от какого-то безумного бреда, она невольно покачала головой и открыла тяжёлые веки.

Склонившись над ней и с улыбкой глядя на неё, перед ней стоял её младший сын Гумер… В глазах Марьям-абыстай на секунду вспыхнул страх безумия. Гумер, продолжая улыбаться, спокойно сказал:

– Мама, не пугайся, это я.

Опираясь на локти, Марьям-абыстай попыталась встать. Её губы начали быстро шевелиться: то ли она от радости пыталась закричать, то ли хотела прошептать молитву, но сумела только едва слышным от бессилия голосом сказать:

– Сынок, о Боже, мой Гумер, ты ли это?!

Гумер, мягко взяв мать за обе руки, приподнял её с места:

– Да я же, мама, я. Или у тебя глаза плохо видят?

Марьям-абыстай то ли от бессилия, то ли страдая от невозможности найти слова, заплакала навзрыд.

В этот момент на пороге появилась Зайнап. Она на секунду остановилась, затем заполнила весь дом криком:

– Абый![10] 10
Абый – обращение к старшему по возрасту мужчине.

[Закрыть] – и как молния кинулась на улицу.

Раздавшийся в тишине дома неожиданный крик Зайнап, наконец, вывел Марьям-абыстай из сна. С неё в одно мгновение слетела вся болезненная слабость. Она, вытирая глаза, словно душа её исцелилась, начала говорить:

– Вот, пусть прольётся на тебя благодарение! Я подумала, что вижу это во сне. Я ведь даже не слышала, как поезд гудел.

Чуть погодя она вспомнила, что надо что-то делать, однако как человек, который не знает точно, что именно, спешно направилась было к двери, потом развернулась и подошла к сыну.

– Ты бы присел, дитя моё, ноги твои, небось, устали… Боже мой, и отец уже успел уйти. Пойду-ка я за ним. Он, наверное, на колхозном поле.

Она направилась было к двери, но Гумер её остановил.

– Мама, ты не ходи. Зайнап ведь видела меня. Она наверняка за папой помчалась.

– Вот как?! Совсем я растерялась. Думаю, не сон ли это. Ведь сама ждала, ждала же, сердце моё чуяло… О Боже, не зря я молилась, теперь мне только осталось Шакира и Фатиха увидеть…

В это время с улицы послышались голоса приближающихся людей, дверь распахнулась, и вошли Галимджан-абзый, сноха Камиля и Зайнап.

Лицо Галимджана-абзый превратилось в одну улыбку, собрать которую было бы невозможно; и как он ни старался держаться спокойно, но губы у него побелели и слегка дрожали…

Он протянул обе руки поднявшемуся навстречу своему сыну.

– Да благословит Аллах, да благословит Аллах! Настал ведь день радостной встречи.

Камиля тоже, протянув обе руки, поздоровалась с младшим деверем. Она едва слышно проговорила:

– Гумер! Живые люди однажды возвращаются! – затем всхлипнула и расплакалась.

[Закрыть] , а потом, ласково глядя на сноху, сказал:

– Сноха, дитя моё, не плачь. Вот, раз один вернулся, и твой вернётся. Вестей нет, конечно, но и плакать причины нет. Потерпи! А ты, сынок, насовсем?

– Нет, папа, на время…

– Вот как, оказывается, не насовсем, а! Хм, а надолго?

– Ну так, насколько: на два месяца, на месяц?

– Нет, папа… я совсем ненадолго, только на один час!

Это известие так сильно на всех подействовало, как будто оно прозвучало не из уст Гумера, а послышалось, как звук, пришедший откуда-то сквозь стены, и все они от этого звука мгновенно застыли. Галимджан-абзый смотрел на сына, не веря, с жалкой улыбкой… И Марьям-абыстай с изумлением и ничего не понимающим лицом, широко раскрыв глаза, уставилась на сына.

Гумер поспешил объяснить:

– Наш эшелон на станции, папа. Мы из госпиталя едем на фронт. Поезд ненадолго остановился, и меня отпустили только на один час, чтобы увидеться с вами.

Галимджан-абзый, не находя слов, почти прошептал:

– Маловато, сынок, маловато, – и, помедлив, как будто вспомнил что-то, сказал: – Ну ты, Гумер, раз так, можешь уехать завтра следующим поездом.

– Не получится, папа, я должен успеть на свой поезд!

После этих категорических слов все какое-то время постояли, не зная, что сказать. Они были не в состоянии понять, ощутить всю тяжесть мгновенного расставания после такой радости от нежданной встречи. Они не знали, какое из этих двух совершенно несовместимых чувств принять за реальность, какому из них верить и с каким из них необходимо жить в эту минуту. И Камиля сама не заметила, как перестала плакать. Марьям-абыстай вновь почувствовала себя плохо и давнишняя пустота снова начала поглощать её. И только Зайнап, не желающая ни знать, ни слышать ни о каком отъезде, закричала своим звонким голосом:

– Нет, нет… Не поедешь, абый, не поедешь! – ещё крепче прижавшись к нему, обвила его шею своими тонкими руками.

Галимджан-абзый сначала уставился прямо перед собой в одну точку, затем поднял голову, взглянул на старуху и сноху и громко прокричал:

– Ну что застыли, как сонные мухи? У человека считанные минуты… Сноха, ставь скорее самовар. Мать, приготовь всё, что там у тебя есть.

Камилю как будто бы пробудили слова свёкра, и она с готовностью старательной снохи тут же, словно у неё не две, а четыре руки, принялась за все необходимые домашние хлопоты… Сначала она, подозвав Зайнап, что-то сказала ей на ухо и куда-то отправила. Затем, быстренько схватив самовар, поставила его на пол, добавила воду и сухими щепками разожгла огонь. Перед печью поставила маленький железный таган[12] 12
Таган – треножник.

[Закрыть] и сковороду. Из чулана вынесла в трёх-четырёх посудинах масло, яйца, молоко.

Порывшись в маленьком сундуке, начала вытаскивать из него какие-то монеты, тряпки.

Марьям-абыстай тоже по-своему старалась что-то делать. Однако она как будто боялась далеко отойти от сына, всё время крутилась вокруг стола или же застывала на месте, держа в руках какой-нибудь предмет, как будто забывала, что собиралась с ним делать. Затем на миг задумалась и, глядя то на сына, то на мужа, тихим голосом проговорила:

– Может, в баню успеет сходить…

Галимджан-абзый в ответ только покачал головой:

– Эх, старуха, старуха! – И встав, сам начал участвовать в приготовлении чаепития.

УКЫтучы. УЧИтель.

УКЫтучы. УЧИтель.

УКЫтучы. УЧИтель. запись закреплена
Татары и Татарочки

Әмирхан Еники – "Ана һәм кыз" әсәре. Укыйбыз, тыңлыйбыз!

😢

Читаем и слушаем татарскую классику, мощное произведение – "Мать и дочь" классика Амирхана Еники. Это произведение о любви, о семье, об отваге и силе воли человека

👇🏻

Произведение, которое, наверное, стоит прочитать всем.. Әйдә! Online адаптировал текст для изучающих татарский, подготовил трогательную аудиокнигу, перевод ключевых фраз и тест в конце материала

“Әйтелмәгән васыять” әсәренең төп герое – Акъәби. Аның чын исеме Акбикә була. Кыз чагында аны Аксылу дип, кияүгә чыккач – Аккилен дип, аннары Акҗиңгә дип, ә картайгач Акъәби дип йөртәләр. Аның бөтен гомере Юлкотлы авылы халкы күз алдында үткән. Ул гомере буе ак, пакъ күңелле булган. Шуңа күрә авыл халкы аңа җисеменә хас матур исем биргән.

Помогите ответить на вопросы!
1.Беренче булектэ Акъэбинен кэефе, уй фикерлэре ничек тасвирлана? Ана нинди сыйфатлар Хас? Мисаллар китереп сойлэгез.

Kart DR Мастер (2105) Переведи название на русский через тот словарь и найти текст более подходящий к названию

Читайте также: