Настала одна из ясных сознательных минут в жизни обломова сочинение

Обновлено: 08.07.2024

Гончаров Иван Александрович родился б июня 1812 г. в состоятельной купеческой семье. Отец Александр Иванович неоднократно избирался городским головой Симбирска. Он скончался, когда Ивану было 7 лет. Воспитанием занималась мать, Авдотья Матвеевна, а также бывший морской офицер Николай Николаевич Трегубов, человек передовых взглядов, знакомый с декабристами.
К литературному творчеству Гончаров обратился в годы университетской учебы. Его выдающиеся произведения — романы “Обрыв”, “Обыкновенная история”, “Обломов”.
В 1859 г. в журнале “Отечественные записки” был напечатан роман Гончарова “Обломов”.
“Обломов” имел чрезвычайно важное значение в , развитии русского реалистического романа. В романе показано губительное влияние феодально-крепостнического строя на развитие человеческой личности и даны два больших типических обобщения, представляющих собой вершину творчества Гончарова: Обломов и обломовщина.
Образ Обломова — это величайшее художественное обобщение, воплощающее в себе типические черты характера, порожденного русской патриархальной помещичьей жизнью. Такая жизнь порождала духовную нищету у обитателей Обломовки, узость интересов, бедность и примитивизм психологии. Гончаров не раз подчеркивает, что в жизни обломовцев важнейшее место занимали еда и сон. Среди всех их забот “главной заботой была кухня и обед. Об обеде совещались целым домом, и престарелая тетка приглашалась к совету. Всякий предлагал свое блюдо: кто суп с потрохами, кто лапшу или желудок, кто рубцы, кто красную, кто белую подливку к соусу”. “Забота о пище была первая и главная жизненная забота в Обломовке”. Этой заботе был подчинен весь строй жизни.
Обломовцев характеризуют бездеятельность и лень. Свои потребности они удовлетворяют при помощи подневольного труда крепостных.
Жизнь обитателей Обломовки оказывает губительное воздействие на формирование их характеров. Писатель рисует образ живого, любознательного мальчика Илюши Обломова и показывает вредное влияние на него среды и обломовской системы воспитания. Родители ограждают Илюшу от труда, приучают к праздности и паразитизму, развивают в нем чувство превосходства над другими. Илюша не ездил на уроки в Верхлево:
“Ученье-то не уйдет, а здоровья не купишь”. Позже Обломов в столичном учебном заведении изучает науки лишь в той степени, в какой они сами без труда укладывались в голове. Обломов служил, но не потому, что ему хотелось работать и чего-то добиться, а потому, что так было принято в среде дворянской молодежи, и при первом же затруднении и ответственности за свою ошибку он оставил службу.
Стремясь только к покою, Обломов к 32 годам превращается в байбака, в существо апатичное и инертное. Для того чтобы еще больше подчеркнуть силу инерции в своем герое, Гончаров показывает и тех, кто боролся за Обломова и пытался вывести Обломова из состояния мертвящего покоя, включить его в жизнь, но из этого ничего не получилось, ибо слишком крепко прирос Илья Ильич к покою: “Прирос к этой яме больным местом, попробуй оторвать — будет смерть”. Даже любовь к женщине не может возродить Обломова и вернуть к активной жизни. Драма Обломова тем сильнее, что он понимает свое духовное падение: “Настала одна из ясных сознательных минут в жизни Обломова. Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью. — он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее светлое начало, может быть, теперь уже умершее”.
С обломовщиной, как с явлением глубоко чуждым и вредным, нам нужно неустанно бороться, уничтожая самую почву, на которой она может произрастать.

Войти

Авторизуясь в LiveJournal с помощью стороннего сервиса вы принимаете условия Пользовательского соглашения LiveJournal

". Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова. "

Как стало страшно ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробуждённые внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы.
Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что другие так плотно и широко живут, а у него как будто тяжёлый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования.
В робкой душе его выработалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и ни одна не разработана до конца.
А между тем он болезненно чувствовал, что в нём зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть, теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой.
Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесённые ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжёлую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения.
И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе всё чаще и темнее; тропинка зарастает более и более; светлое сознание просыпается всё реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы и, кажется, безвозвратно.
События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.
Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упрёки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упрёков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого?

— Два несчастья вдруг! — говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. — Прошу устоять!

Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний.

Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье, но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя спокойствия!

Так он попеременно волновался и успокоивался, и наконец в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий.

Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят поверхность вод, еще минута — и сознание улетело бы бог весть куда, но вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза.

— А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, — прошептал он. — Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал — утро так и пропало!

Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так что который и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы…

Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова.

Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы.

Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему, и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования.

В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и ни одна не разработана до конца.

А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой.

Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения.

И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе все чаще и темнее, тропинка зарастает более и более, светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы и, кажется, безвозвратно.

События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он, он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну, он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим.

Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого?

— Это все… Захар! — прошептал он.

Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло пожаром стыда.

Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Захара.

— Эк его там с квасу-то раздувает! — с сердцем ворчал Захар.

— И я бы тоже… хотел… — говорил он, мигая с трудом, — что-нибудь такое… Разве природа уж так обидела меня… Да нет, слава богу… жаловаться нельзя…

За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к нормальному своему состоянию, спокойствию и апатии.

— Видно, уж так судьба… Что ж мне тут делать. — едва шептал он, одолеваемый сном.

— Однако… любопытно бы знать… отчего я… такой. — сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. — Да, отчего. Должно быть… это… оттого… — силился выговорить он и не выговорил.

Так он и не додумался до причины, язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека.

Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе..

IX СОН ОБЛОМОВА

Где мы? В какой благословенный уголок земли перенес нас сон Обломова? Что за чудный край!

Нет, правда, там моря, нет высоких гор, скал и пропастей, ни дремучих лесов — нет ничего грандиозного, дикого и угрюмого.

Да и зачем оно, это дикое и грандиозное? Море, например? Бог с ним! Оно наводит только грусть на человека: глядя на него, хочется плакать. Сердце смущается робостью перед необозримой пеленой вод, и не на чем отдохнуть взгляду, измученному однообразием бесконечной картины.

Рев и бешеные раскаты валов не нежат слабого слуха, они все твердят свою, от начала мира одну и ту же песнь мрачного и неразгаданного содержания, и все слышится в ней один и тот же стон, одни и те же жалобы будто обреченного на муку чудовища да чьи-то пронзительные, зловещие голоса. Птицы не щебечут вокруг, только безмолвные чайки, как осужденные, уныло носятся у прибрежья и кружатся над водой.

Бессилен рев зверя перед этими воплями природы, ничтожен и голос человека, и сам человек так мал, слаб, так незаметно исчезает в мелких подробностях широкой картины! От этого, может быть, так и тяжело ему смотреть на море.

Нет, бог с ним, с морем! Самая тишина и неподвижность его не рождают отрадного чувства в душе: в едва заметном колебании водяной массы человек все видит ту же необъятную, хотя и спящую силу, которая подчас так ядовито издевается над его гордой волей и так глубоко хоронит его отважные замыслы, все его хлопоты и труды.

Горы и пропасти созданы тоже не для увеселения человека. Они грозны, страшны, как выпущенные и устремленные на него когти и зубы дикого зверя, они слишком живо напоминают нам бренный состав наш и держат в страхе и тоске за жизнь. И небо там, над скалами и пропастями, кажется таким далеким и недосягаемым, как будто оно отступилось от людей.

Не таков мирный уголок, где вдруг очутился наш герой.

Небо там, кажется, напротив, ближе жмется к земле, но не с тем, чтоб метать сильнее стрелы, а разве только, чтоб обнять ее покрепче, с любовью: оно распростерлось так невысоко над головой, как родительская надежная кровля, чтоб уберечь, кажется, избранный уголок от всяких невзгод.

Солнце там ярко и жарко светит около полугода и потом удаляется оттуда не вдруг, точно нехотя, как будто оборачивается назад взглянуть еще раз или два на любимое место и подарить ему осенью, среди ненастья, ясный, теплый день.

Горы там как будто только модели тех страшных где-то воздвигнутых гор, которые ужасают воображение. Это ряд отлогих холмов, с которых приятно кататься, резвясь, на спине или, сидя на них, смотреть в раздумье на заходящее солнце.

Река бежит весело, шаля и играя, она то разольется в широкий пруд, то стремится быстрой нитью, или присмиреет, будто задумавшись, и чуть-чуть ползет по камешкам, выпуская из себя по сторонам резвые ручьи, под журчанье которых сладко дремлется.

Весь уголок верст на пятнадцать или на двадцать вокруг представлял ряд живописных этюдов, веселых, улыбающихся пейзажей. Песчаные и отлогие берега светлой речки, подбирающийся с холма к воде мелкий кустарник, искривленный овраг с ручьем на дне и березовая роща — все как будто было нарочно прибрано одно к одному и мастерски нарисовано.

Измученное волнениями или вовсе незнакомое с ними сердце так и просится спрятаться в этот забытый всеми уголок и жить никому неведомым счастьем. Все сулит там покойную, долговременную жизнь до желтизны волос и незаметную, сну подобную смерть.

живого, любознательного мальчика Илюши Обломова и показывает вредное влияние на него среды и обломовской системы воспитания. Родители ограждают Илюшу от труда, приучают к праздности и паразитизму, развивают в нем чувство превосходства над другими. Илюша не ездил на уроки в Верхлево: "Ученье-то не уйдет, а здоровья не купишь". Позже Обломов в столичном учебном заведении изучает науки лишь в той степени, в какой они сами без труда укладывались в голове. Обломов служил, но не потому, что ему хотелось работать и чего-то добиться, а потому, что так было принято в среде дворянской молодежи, и при первом же затруднении и ответственности за свою ошибку он оставил службу.

Стремясь только к покою, Обломов к 32 годам превращает: ся в байбака, в существо апатичное и инертное. Для того чтобы еще больше подчеркнуть силу инерции в своем герое, Гончаров показывает и тех, кто боролся за Обломова и пытался вывести Обломова из состояния мертвящего покоя, включить его в жизнь, но из этого ничего не получилось, ибо слишком крепко прирос Илья Ильич к покою: "Прирос к этой яме больным местом, попробуй оторвать — будет смерть". Даже любовь к женщине не может возродить Обломова и вернуть к активной жизни. Драма Обломова тем сильнее, что он понимает свое духовное падение: "Настала одна из ясных сознательных минут в жизни Обломова. Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью. — он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее светлое начало, может быть, теперь уже умершее".

С обломовщиной, как с явлением глубоко чуждым и вредным, нам нужно неустанно бороться, уничтожая самую почву, на которой она может произрастать.

Диван — трон Обломова (сочинение-миниатюр а)

У каждого человека есть место и обстоятельства, в которых он чувствует себя "как король". Он защищен, свободен,

доволен, самодостаточен. У гончаровского Обломова такой королевский трон — диван. Это не просто предмет мебели, не место отдыха и сна после трудов праведных. Это священное место, на котором сбываются все желания, выстраивается фантастический мир, в котором Обломов не правит — для этого ведь усилия прилагать нужно, — он принимает как должное покой, довольство, сытость. Обломов — это как печь, на которой лежит Емеля-дурак, а между тем ведра сами по воду идут и пироги в печь прыгают. Только вместо щучьего веления к услугам Обломова — преданные рабы, если называть вещи своими именами.

Читайте также: