Луначарский о достоевском кратко

Обновлено: 07.07.2024

Произведения Д. играют исключительную роль в русской литературе и обеспечивают за ним одно из первых мест среди величайших ее писателей. Произведения эти приобрели (в особенности за последнее время) огромное, едва ли не мировое значение. Понимание основных черт Д. как писателя, мыслителя и общественника возможно только в связи со всей историей нашей общественности, в частности с тем ее моментом, в к-ром непосредственно принимал участие Достоевский.

Основными социальными стихиями, отразившимися в творчестве Достоевского, можно считать три. Во-первых, современный ему распад общественных устоев, а вместе с тем и общественного сознания, морали, бытовых форм, к-рый принес с собой более-или менее бурно наступающий капитализм. В особенности тогдашний Петербург представлял собой уже в высшей степени европеизированный город со всей той жаждой наживы и карьеры, со всей той сумятицей разнообразных оторванных друг от друга индивидуальностей, со всем тем неудержимым перекрещиванием старых и новых воззрений, подобные к-рым описывал Бальзак, отражавший жизнь Парижа 30—40-х годов. Этот хаос периода интенсивного первоначального накопления для мелкой буржуазии повертывался особенно мучительной стороной, отбрасывая старые сдерживающие традиции и разжигая волю к богатству, к власти, к наслаждению. Эпоха вместе с тем тяжело била по огромному «большинству представителей этой группы, низвергая их в ряды неудачников и эксплоатируемых. Непомерные болезненные мечты, новые страдания от постоянных обид, чувство неопределенности своего положения—все это создавало для этой общественной прослойки особую надорванную истерическую психику. Никаких твердых представлений о добре и зле, о дозволенном и недозволенном уже не оставалось. Личность, недавно вышедшая из патриархального церковного старозаветного круга, попадая в бушующее море капиталистической конкуренции, часто с отчаянием стремилась схватиться за обрывки старых устоев, убедить себя в какой-то их прочности, вернуться назад к более спокойному берегу и с ужасом смотрела на ожидавшую ее пропасть беспринципности, все позволяющей, соблазнительной, толкающей на преступление. Ужас был тем болышим, чем более сильным оказывался соблазн.—Можно отметить много черт разительного сходства между идейным миром и действиями тогдашней русской мелкой буржуазии, в особенности ее интеллигентной, сознательной части, с тем, что изображают великие писатели Запада, имевшие перед собой аналогичные общественные явления и работавшие над тем же социальным материалом (особенно Бальзак, Зола).

Второй стихией, наложившей свою печать на социально творческую личность Д., была жажда спасения из этого хаоса путем упорядочения общественности. Для многих людей, наиболее крепких по своему уму, по широте умственного и эмоционального охвата окружающих явлений, переход к социализму, который уже зажигал яркие маяки своей тогда еще утопической мысли на Западе. казался наиболее серьезным выходом. Мучительные противоречия, звериная борьба между людьми высшими и низшими — все будет примирено в утопическом царстве труда и равенства. Пролетарские и революционные пути к подлинной реализации социализма были конечно до крайности неясны. Они смутно рисовались даже самым последовательным передовым мыслителям, сумевшим порвать все путы прошлого и обладавшим способностью мыслить с предельной интеллектуальной силой. Такими были Чернышевский, Добролюбов и нек-рые другие. У остальных социалистические идеи легко переплетались с откликами проповедей христианской любви со всеми мистическими догмами и самой расплывчатой фантастикой. В кружке Петрашевского мы видим разнообразные типы, которые однако целиком умещаются в рамках весьма туманного утопического социализма. Самодержавие тем не менее относилось к такого рода мыслям, в особенности когда носители их переходили к пропаганде, с безграничной свирепостью. Д. стал адептом этого социализма и пострадал за него. Утопический социализм, который писатель вынес из кружка Петрашевского, никогда не оставлял Д., всегда продолжал своеобразно жить в нем. Постоянно возвращался этот идеал как надежда или тяжелая укоризна, требуя своей замены каким-нибудь другим учением, к-рое хоть несколько осветило бы безнадежный ад жизни.—Третьей стихией, отразившейся на личной судьбе Д. и на его творчестве, было само самодержавие, как организация господствующих классов, включая сюда и его опору—официальное православие. Эта сила ударила по Достоевскому и не только заставила пережить его один из ужаснейших моментов, какой вообще можно себе представить в судьбе человека, но и пройти сквозь унижения, грозившие уничтожить его жизнь и преждевременно похоронить те творческие силы, которые он чувствовал в себе и спасти которые казалось ему его миссией. Неспособный бороться с самодержавием, которое, как ему казалось, безмерно превосходило его собственные силы, преследуемый им, как пушкинский Евгений Медным всадником, Д. произвел полуискусственно, полуискренно пересмотр своего миросозерцания. Он сохранил многое от своего осуждения бесправия и насилия в обществе, от своей жажды гармонии. Но все это постепенно было сконструировано в теорию, систему, которая должна была импонировать и ему самому и всем окружающим своей благостью, святостью, своей прозорливостью и в то же время не приводить его к какому-либо конфликту с самим центральным и господствующим злом, т. е. диктатурой правящих классов и их государственным строем.

Одним из главных орудий, которым Д. пользовался в этой борьбе, была христианская идеология. В смрадном мире официальной действительности он пытался найти светлую сторону. Он стал исступленно молиться перед закоптелой иконой, «которая должна была Явиться святыней для всего угрюмого старого каземата Руси. Он старался вслушиваться, вдумываться в отдаленные голоса тех демократических слоев, в среде которых некогда создавалось христианство. Жалкие, извращенные, использованные для самых гнусных целей голоса эти все же твердили что-то о всепрощении, о любви, о вере в грядущее царство небесное, где все противоречия будут разрешены и все муки исцелены.

Судьба Д. естественно слагалась мучительно и дисгармонично, поскольку такова была окружающая жизнь. Это еще усугублялось врожденной нервностью его, в которой коренились и художественная впечатлительность его и художественная выразительность. Колоссальное напряжение творческой воли Д. в его стремлении преодолеть мир и его противоречия не помогли найти выход. Социальная функция Д. — искать разрешения противоречий, отвергая единственный истинный путь, путь революции— шредставляла сама собой громадные опасности для своего носителя.

Всем этим объясняются и особенности стиля Д. Стиль его определяется не только субъективными, в конце-концов тоже вытекающими из определенных социальных корней моментами, но и чисто объективными, т. е. учетом вкусов новой публики. Нетрудно видеть зависимость Д. от Бальзака, от Гюго, Ж. Занд, особенно от Е. Сю. Новую большую публику надо развлекать и увлекать сложной фабулой, неожиданными эффектами, изумительными развязками, после которых узел завязывается вновь, замечательными событиями, гиперболическими, почти карикатурными рельефами физиономий, мелодраматич. противопоставлением светлых типов темным и т. д. Тот, кто сквозь Достоевского не чувствует французских романистов, нашедших себе толпы читателей в мелком люде, не чувствует самой сущности приемов Д. Конечно Д. талантливее Сю, тоньше, философически глубже Гюго, трагичнее Бальзака, но манера его во многом напоминает этих писателей. Нельзя однако сводить сложное извилистое развитие им фабулы только к жажде заполучить соответственного читателя. Достоевский сам был читателем такого рода. Его манера удовлетворяла его собственному вкусу. Взволнованная эпоха, вырвавшая мещанскую личность из ее уклада и запутавшая ее, нашла себе выражение в таком фабульном построении. Так же точно не только внешне эффектным приемом, но и чем-то отвечающим внутренним потребностям Д. была его манера проводить события через рассказчика. Этот рассказчик, является ли он одним из действующих лиц, или просто повествователем, всегда напряженно интересуется своим рассказом. Он все время хихикает, намекает, волнуется, забегает вперед. Кажется, что страсть мешает ему говорить. И именно это в огромной степени повышает динамизм повествования. Наконец важным литературным приемом Д. является то, что, игнорируя вещи в их пассивности, почти отказываясь от пейзажа, он целиком занят взаимоотношениями людей, за к-рыми в сущности стоят идеи. Однако если люди у Д. всегда более или менее скрытые маски идей, то идеи эти в свою очередь связаны, может быть не вполно осознанными для самого Д., корнями с социальным положением людей. Огромное взбаламученное общественное море представляло собой множество индивидуальностей, выброшенных из привычных форм жизни, двигавшихся словно молекулы тел, обращенных в газообразное состояние, во все стороны. При этом создается путаное многообразие: различнейшие судьбы преломляют их сознание и подсознательную сферу их психической жизни. Когда они сталкиваются между собой, открываются целые бездны противоречий. И отсюда бесконечный их спор. Этот спор часто есть подлинный диалог. Спор ведут двое или несколько участников. Но это не просто диспут разных систем мышления. Это часто напоминает разговор двух врагов перед боем. Убедить друг друга, понять друг друга нужно, потому что иначе нельзя жить дальше вместе на свете. Так романы и повести Достоевского превращаются в гигантские философские драмы. Социально-философская насыщенность не мешает при этом жгучему драматизму действия. Достоевский умел для своих идей выбирать таких носителей, чтобы столкновение идей превращалось в жизненное столкновение воль, и при этом всегда беспощадно звучат все те же лейтмотивы: страсть к жизни, пресеченная или искаженная, забитая или извращенная, т постоянная мысль об искуплении, сопровождаемая борьбой против единственной подлинной искупительной идеи—против революции, против материалистического социализма.

Как художник Д. велик своим динамизмом, богатством переживаний, покоряющей искренностью своей страстной борьбы с собой и со всем миром. Но вряд ли и его манера и его приемы могут найти какое-нибудь живое отражение в пролетарской художественной литературе, которой принадлежит ближайшее будущее. Д. был больным талантом, он отражал кризис, переживаемый целым классом, тяжелую для этого класса эпоху. Динамизм пролетариата, утверждения и отрицания его борьбы—полярно далеки от переживаний Д. Если у других классиков можно учиться только с величайшей оглядкой, с постоянной критикой, дабы вместе с нек-рыми великолепными художественными приемами, которым надо учиться, не усвоить и зачатки классово-чуждых элементов, то о Д. это надо сказать сугубо. Критически пройти через Д. необходимо. Это хорошая самозакалка. Но сквозь это огненное марево, над этими черными пучинами, под этими нависшими тучами, через вереницы этих искаженных злобой и страданием лиц, через напряженный шум этих споров и проклятий можно пройти только в броне законченного классового самосознания. Такой читатель выйдет из чтения Д. умудренным новым знанием жизни в особенности в отношении тех элементов, с которыми пролетариату приходится иметь дело, ибо ему надо бороться и против них и из-за них. Непосредствен-ное же влияние Д., т. е. подчинение ему в чем-либо, есть вообще вещь для пролетария сне только вредная, но и позорная и вряд ли «вообще возможная. Наличие такого влияния может служить доказательством присутствия значительных элементов мещанского индивидуализма в человеке, который ему подвергается, будь то писатель или просто читатель.

Читайте также: